Сестра печали (гл. У огня. Однажды утром. У парома) 31.03.2017


( Повесть в форме художественных рассказов)

 

Вадим Шефнер

 

11. У огня

Я вышел из дому пораньше, чтобы по неписаным правилам кочегарской этики сменить своего досменщика минут за десять до ночного гудка. Ночь была темная, пахло талым снегом. Широкий огненный факел над трубой седьмого (дровяного) горна упирался прямо в тучу. Человеку, не понимающему в этом деле, могло показаться, что кочегары зря пережигают топливо. Но горн не котел. Здесь действуют иные законы -- на последней стадии обжига пламя должно обволакивать обжигаемые изделия. Именно поэтому употребляют длиннопламенные дрова: ель, сосну; береза, хоть она и дает большой жар, для фарфора не годится -- у нее короткое пламя.

Не торопясь, шагал я по протоптанной среди поля тропинке. Кругом никого не было, никто не шел со мной к заводу: в ночную смену работали только кочегары. Меня окружала нестрашная, какая-то уютная темнота. Справа, от реки, тянуло весенним зябким холодком. Поеживаясь в своем пальтугане, я нес под мышкой завернутую в газету книгу -- сборник "Часовъ-Ярские глины". Этот сборник я намеревался сдать утром в библиотеку - специально для того, чтобы повидать Лелю. "Какое красивое имя, - думал я. - Леля. Леля. Леля". Я оглянулся, нет ли кого позади, и крикнул в сторону реки:

- Леля!

В ответ послышался смутный шум, будто река заворочалась во сне. Потом звонко хрустнула льдина, за ней еще и еще - и ото всей реки пошел хруст, шорох и звон. Началась подвижка льда. Потом снова стало тихо.

После ночной сырости приятно было войти в сухое тепло горнового цеха. Сменив кочегара Енокаева, я остался у горна со Степановым - это был старший кочегар на правах теплотехника, он вел обжиг.

- Подкинем, что ли, по десять палок, - сказал Степанов, взглянув на ходики, и пошел к своим двум топкам.

Я надвинул на глаза синие очки, надел рукавицы и подошел к топке, встав сбоку, чтобы лицо не приходилось против огня. Откатив шамотовую, на потайных железных колесиках дверцу, находившуюся на уровне моей груди, я начал кидать внутрь метровые поленья, торцом стоящие возле горна. Даже сквозь синие стекла "консервов" внутренность топки ослепляла. Раскаленная футеровка светилась розовым накалом, оплавленный динасовый кирпич маленькими сосульками свисал со свода. Поленья вспыхивали на лету, еще не коснувшись пода. В лицо мне било жаром, одна рукавица задымилась. Накормив обе топки, я подкатил вагонетку с дровами, наставил их торцами - про запас, и побежал к конторке. Степанов сидел уже там.

- Вот так и работаем, сами себе цари,- сказал он.- Кочегар на горне - что капитан на корабле.

Мы были с ним двое во всем цеху, оба соседних горна остывали. Где-то в конце помещения выл мотор вентилятора, гоня по толстым трубам из листового железа воздух в остывающие горны. Негромко гудел огонь нашего горна. Сквозь эти шумы слышно было мирное тиканье ходиков. Они висели на наружной стене конторки, рядом с дощечкой для приказов и картой Европы. "Карта военных действий" - было написано на ней сверху от руки. Немецкие флажки (зеленые), французские (голубые) и оранжевые флажки английского экспедиционного корпуса мирно стояли на своих древках-булавочках вдоль границы друг против друга. Они уже повыгорели, покрылись мелкой фарфоровой пылью. Некоторые из них

покосились и готовы были выпасть из карты. Шла странная война.

-Идем, подкинем-ка по десять палок, - сказал Степанов. - А потом вынешь пробу.

Я снова накормил свои топки. Затем взял длинную железную указку с крючком на конце, вроде как у вязальной спицы, и, открыв смотровое отверстие, заглянул в глубь горна. Там, отделенный от меня стеной метровой толщины, в круглой башне тихими густыми волнами ходил огонь. Он ворочался важно и неторопливо, как зверь в своей берлоге. Колонны обичаек, в которых стоял фарфор, казались почти прозрачными от накала. Шли те часы обжига, когда весь горн должен быть набит огнем, как арбуз мякотью. Железной указкой я подцепил один из фарфоровых стаканчиков с круглой дыркой на боку - пробу- и положил его на цементный пол перед Степановым. Стаканчик сперва был огненно-розовым, невидимые пылинки, садясь на него, вспыхивали мелкими искрами. Потом он потускнел, остыл, стал голубовато-белым. Степанов нагнулся, взял его рукавицей, быстро разбил об пол и посмотрел на излом,- ему нужно было узнать, как спекается масса.

- Идем-ка, подкинем десять палок.

В начале смены мне работалось легко, помогала эта десятиминутная

ритмичность. Но за время ученья в техникуме я отвык от работы. К тому же, когда я кочегарил на "Трудящемся", мне редко приходилось дежурить у дровяного горна. И теперь отвычка стала сказываться. Трех часов не прошло - заныли руки, майка под комбинезоном от пота прилипла к телу. Все чаще я бегал к бачку с подсоленной водой. Я пил тепловатую воду, и на время становилось легче, а затем еще больше хотелось пить. Потом пробило уже и комбинезон, он намок. А вот Степанову - тому все было нипочем. Будто и не спеша подбрасывал он "палки" в топку; походка его была неторопливо-легка, на лбу - ни росинки. Он вроде бы и не уставал - высокий, худой, будто зной горнового цеха навсегда вытопил из него жир и накрепко присушил мышцы к костям. Только веки его чуть красноваты и глаза подернуты еле заметной орлиной пленкой, - как это бывает у людей, всю жизнь имеющих дело с огнем. Спокойный, немногоречивый, он нет-нет да и отпускал свои поговорки.

- Кочегар-водохлеб годен только во гроб, - задумчиво сказал он, глядя, как я рукавом комбинезона отираю пот со лба. - Если бы я, как ты,

воду хлестал, я бы давно загнулся, а я уже двадцать три года при горне...

Ну, пора еще десять палок подкинуть.

Я продолжал бегать пить, жажда меня мучила все больше. Но вот и

Степанов пошел к бачку. "Ага! - подумал я. - И тебя пробрало!" Но когда я

опять побежал на водопой, то увидал, что кран у бачка отвернут. Остатки воды тихо стекали по табуретке на бетонный пол.

- Вы кран завернуть забыли,-заявил я Степанову.

- Не забыл, - спокойно ответил он. - Это я для того, чтобы ты не пил. Запомни: идешь на работу - выпей три чашки горячего чаю: придешь с

работы - выпей две чашки. А у огня не пей, а то не работник будешь.

"Вот ты какой!" - обиделся я и хотел обругать его. Но ругать старшего по работе нельзя. Да и по возрасту он годится мне в отцы. "Бара-бир, все

равно воду в бак не вернешь", - подумалось мне. К тому же теперь, когда я знал, что воды нет, мне не так уж хотелось пить.

К концу смены я уже прочно вошел в ритм; усталость я чувствовал, но она не мешала работе, а только заставляла экономить движения. Наконец пришел сменщик, и я отправился в душ. С радостью ощущал я, как теплая вода скользит по телу, как кожа становится гладкой и мягкой.

Потом я перекрыл вентиль горячей воды и стал плясать под холодным душем. Я плясал и, благо никто не услышит, во всю глотку орал:

Пусть череп проломит кастет,

Сегодня люблю, завтра нет!

 

Сам сатана нальет нам вина.

Ночь для страстей дана!

 

Таких романсов я знал много и при любых случаях пел их с удовольствием, но это было удовольствие только для себя; едва я начинал петь дома, на Васильевском, ребята сердились и просили замолчать. А здесь я мог голосить сколько угодно. Потом я прервал пение. Я вдруг почувствовал, что под холодной водой тело словно тянется вверх, будто стебель, будто я расту у себя на глазах. На мгновенье в меня вступила такая легкость, какая бывает, когда летаешь во сне. Но тут это было наяву, и вся жизнь была наяву.

Я оделся в домашнее, повесил комбинезон в шкафчик, попрощался со Степановым - ему предстояло дежурить до закрытия горна. Степанов взглянул на толстую книгу "Часовъ-Ярские глины" и сказал:

- Ну, сегодня книг тебе не читать, сегодня спать будешь как колода... В библиотеке взял, у новой библиотекарши?

- Да,- ответил я.- А что?

- Еще один читатель объявился, - не без ехидства молвил Степанов. -

Посадить бы туда какую старушку божию, живо бы половина читателей отшилась.

- Ничего, она и сама отшивать их умеет, - заметил мой сменщик

Моргунов. -- Девушка самостоятельная, к ней не подкатишься.

- А я и не подкатываюсь. Может, у меня в Ленинграде девушек - хоть

засыпься.

- Заливай! - буркнул Степанов и, обратясь к Моргунову, сказал: - А ну, подкинем-ка по десять палок!

 

12. Однажды утром

Теперь я чуть ли не каждый день наведывался в библиотеку. Чтобы был предлог для этого, я брал самые умные и толстые технические книги, но возвращал их не читая. И учебники, взятые из Ленинграда, тоже аккуратной стопкой лежали на месте. Да и "Самоотчет No 1" не продвинулся ни на строчку. Зато каждый день перед сном я вытаскивал из-под подушки "Мир приключений" и читал его, пока не слипались глаза.

Когда я заставал Лелю в библиотеке одну, у меня развязывался язык. Я рассказывал ей о себе, о своих друзьях. Иногда я немного привирал. Не в свою пользу, а просто чтоб было интереснее. Леля о себе говорила меньше, однако я уже знал, что после школы она держала в университет на биологический, провалила, затем пошла на чертежные краткосрочные курсы и недолго работала в конструкторском бюро, потом временно устроилась на заводе - здесь ее тетка замужем за главным инженером. Тут ее временно зачислили на должность чертежника-архивариуса, но сразу же перевели в библиотеку: здешняя библиотекарша только что ушла на пенсию. В будущем Леля будет снова держать в университет. Мать ее умерла много лет тому назад, а отец где-то в Сибири, он геолог.

Когда кто-нибудь входил в читальню во время наших разговоров, я

деловито и степенно обращался к Леле:

- Запишите, пожалуйста, за мной эту "Общую технологию", я верну ее через день.

- Хорошо, вы можете взять эту книгу, я записала ее за вами, - ровным голосом отвечала Леля. Фразы наши звучали так, будто переводили их из учебника немецкого языка.

Иногда мне очень не хотелось уходить, я ждал, когда уйдет посетитель. Я садился за длинный стол в читальне, брал свежую газету. "Сообщение о занятии германскими войсками Тронгейма", "Норвежское правительство покинуло Осло", "Бой у норвежских берегов" - читал я заголовки. Затишье в Европе кончилось, немцы захватывали Норвегию. Но Норвегия, как и всякая заграница, казалось мне, находится где-то очень далеко, в каком-то другом измерении. Я подымал глаза от газеты и начинал смотреть в спину посетителю. "Уходи, уходи скорей! - приказывал я мысленно.- Нечего тебе тут околачиваться !" Иногда внушение действовало - читатель уходил довольно быстро, и я опять оставался с Лелей. Я снова начинал ей что-нибудь рассказывать. Она слушала, рассеянно перебирая какие-то листки и карточки.

Однажды ранним утром возвращался я с завода в свое временное жилье. Горн закрыли в семь тридцать, и старший отпустил меня домой. Я шагал не через поле, а береговой тропинкой, она немного сокращала путь. В это туманное утро берег был совсем безлюден, стояла тишина. По темной реке навстречу мне плыли запоздалые льдины, от ивняка пахло раскрывающимися почками, влажной древесиной, корой. Под подошвами хлюпала вода. После бессонной ночи слегка знобило, в теле чувствовалась какая-то сухость, ныли ноги. Мне не хотелось ни пить, ни есть, ни даже спать, но я знал: стоит лечь в постель - и сразу усну. А перед тем как уснуть, я еще выну из-под подушки "Мир приключений", почитаю немного - чтобы продлить счастливое ожидание сна, а потом еще поворочаюсь с боку на бок, чтобы было уютнее, потом натяну одеяло на голову, оставив только маленькую лунку, чтобы дышать, по старой детдомовской привычке, - и вот тогда усну.

Вдруг я услыхал, что кто-то идет мне навстречу. Я поднял глаза - Леля!

Одета она была как-то необычно, не в свое. На ногах - порыжелые русские сапоги, на голове - зеленый теплый платок.

- Леля, куда ты? - вырвалось у меня. Я сперва даже не заметил, что назвал ее на ты.

- Тетя Маша опять захворала, - ответила она. - За кальцексом в заводской медпункт.

- Леля, можно, я провожу? - спросил я, уже не решаясь добавить "тебя".

- Проводи немножко, - ответила она. - Только я ведь тороплюсь.

Здесь нельзя было идти быстро. Ноги у нас вязли, разъезжались. Мы шли рядом, порой касаясь плечами друг друга. Совсем близко от нас по темной реке, следом за нами, как ручная, плыла белая льдинка. Иногда я искоса поглядывал на Лелю, на ее озябшее и озабоченное лицо. Когда она споткнулась о мокрый корень, тянувшийся через тропку, я поддержал ее под руку.

- Неудобные сапоги, - сказала она, повернувшись ко мне.

- В других здесь сейчас и нельзя.

- Да, в других сейчас и нельзя, - задумчиво согласилась она.

Когда за кустами показался заводской забор, Леля сказала, чтобы дальше я не провожал.

- Хорошо, Леля, я домой пойду.

- Да-да-да, Толя, иди домой,- с какой-то ласковой повелительностью

проговорила она.

Я повернул обратно, к дому, счастливый тем, что мне есть в чем

повиноваться ей. Шел я не оглядываясь. Я боялся оглянуться. Вдруг оглянусь - и нигде ее не увижу, и окажется, что ничего этого и не было, никого я не встретил этим утром. Просто все это почудилось от усталости, от бессонной ночи.

 

13. У парома

Два дня после этого утра я не заходил в библиотеку и нигде не встречал

Лели, да и не искал встречи. Мне хватало воспоминания об этом утре. Я вспоминал, что говорила Леля и что говорил я, и как следом за нами плыла белая льдинка, - и чувствовал себя таким счастливым, будто запасся счастьем на всю жизнь, и ничего уж больше мне не надо.

На третий день, едва я вернулся с дневной смены, за мной зашел кочегар Леня Краюшный - мы еще вчера сговорились идти на рыбалку, хоть в такое время шансов на удачу было немного.

- Идем рыбу удить! Снасть на двоих есть! Я тебе место покажу! -крикнул он, входя в комнатку, и весь дом загудел от его голоса. До кочегарства Леня работал у бегунов, в цеху, где заготовляется фарфоровая

масса. Бегуны - это два больших жернова, они бегают по вечному кругу в огромной гранитной чаше, дробя кварц, - и при этом очень шумят. Поэтому Леня и привык не говорить, а кричать. Фамилия Лени была Зуев, но его все звали Краюшным, потому что он жил в самом крайнем домике поселка, у оврага.

Из-за своего громкого разговора и широкого безбрового лица Леня казался странным, даже чуть придурковатым. А на самом деле он был человек неглупый, читал очень много и два раза был премирован за рационализаторские предложения.

Мы прошли улицей поселка мимо тихих, невзрачных домиков. Прошли и мимо дома, где жила Леля. Мне даже почудилось, что она сидела у окна, но сразу же отодвинулась от него, когда мы проходили возле палисадника.

- Нашего берега рыба не любит, здесь с завода воду из фильтропрессов

спускают! - прогремел Краюшный.- На тот берег переедем.

Миновав рощу, мы вышли к перевозу. Шоссе, гладкое, прямое и уже совсем просохшее, упиралось прямо в реку и, вынырнув на другом берегу, шло дальше, как ни в чем не бывало, такое же сухое и ровное. Посреди реки виден был паром, он медленно двигался в нашу сторону. Его канат время от времени сердито бил по воде, и от ударов по плесу шли узкие длинные блинки. Уже хорошо видны были пассажиры, подводы и настороженно косящиеся на воду кони. Когда паром подчалил, запахло дегтем, сеном и конским потом.

- Дядя Афоня, перевези нас задаром, у нас гривенников нет! – гаркнул Леня Краюшный.

- Тише ты, труба ерихонская! - строго сказал паромщик. – Коней пугаешь!

Меж тем с парома все сошли и съехали, и мы взошли на палубу.

- Ну, потянули, что ли! - обратился к нам паромщик.- На том берегу ждут. Сейчас все с Хмелева едут, поезд встречали.

- Потянули!- гулко сказал Леня, и эхо откликнулось ему с того берега.

- Постойте, никак поспешает кто-то, - остановил нас дядя Афоня. Потом, вглядевшись, улыбаясь, добавил: - Олька Богданова бежит, Марь-Викторовны племяшка. И чего ей занадобилось на том берегу?

Через минуту Леля - легкая, порозовевшая от бега - ступила на паром. Она несла пустую провизионную сумку из коричневых кожаных обрезков. Не глядя на нас, она поздоровалась с паромщиком и честно уплатила ему гривенник за переезд. Потом повернулась к нам и сказала:

- Здравствуй, Леня!

- Здравствуй, Оля! - молвил Краюшный, и снова эхо на другом берегу добросовестно повторило его слова.

- Леля, здравствуй,- сказал я наигранно небрежным тоном.

- Здравствуй,- равнодушно, почти враждебно ответила она, не глядя на меня.

У меня упало сердце от ее равнодушного голоса, а она присела на узкую лавочку, идущую недалеко от борта парома, и стала глядеть на воду.

- Ну, голытьба, отрабатывай! - распорядился дядя Афоня. Он взялся за канат, мы с Леней тоже. Паром медленно, нехотя отвалил от берега. Тупо упершись ногами в палубу, тянул я этот мокрый шершавый канат. На душе у меня было смутно, тревожно, и хотелось эту тревогу перевести в усилие всего тела, в напряжение, неуклонное движение парома.

- Вот и до середки добрались, ай да мы! - пробасил вдруг Краюшный. -Полгривенника отработали!

Мне стало неловко, что он заговорил об этом при Леле, - она, пожалуй, теперь подумает, что я всегда и всюду езжу на шарапа. Я поглядел на нее. Она неловко, боком, сидела на узкой скамейке. Почувствовав мой взгляд, она обернулась, чуть улыбнулась мне - и сразу отвела глаза. И вдруг звонко и вкрадчиво-весело запела под паромом вода, и с берега донесся запах весенней зелени, и все вокруг переменилось - будто в природе сработала какая-то пружинка. Теперь я уже с радостью тянул мокрый канат, и мне казалось, что паром движется только благодаря моим усилиям.

- Что так поздно в магазин, Олюшка? - спросил вдруг паромщик, когда

мы подчалили к берегу.

- Так... Мне в ларек,- торопливо ответила она, сходя на берег.

- Ну разве что в ларек... Смотри, последний паром в девять часов перегоню.

Мы с Леней Краюшным забрали удочки и пошли по берегу вправо, мимо избушки паромщика.

- С "Ангела" будем удить, - гаркнул Леня, - там хорошо клюет!

"Ангел" стоял в затончике, кормой к реке. Мы подошли к нему. Это была большая широкая лодка, рассчитанная на пять пар гребцов. В носовой ее части была сделана площадка - для сена и для гроба. Весенними половодьями Полать так разливается, что на Пятницкое кладбище, расположенное на холме в семи километрах от поселка, посуху ни пройти, ни проехать. Если кто-нибудь умирает в такое неудачное время, его везут хоронить по реке, благо кладбище на самом берегу. А летом, в сенокос, на этой лодке возят в поселок сено с дальних пойменных лугов. Когда-то эта посудина принадлежала звонарю местной церкви, но потом церковь закрыли, и лодка перешла в собственность поселка, а весла стал хранить паромщик. Лодка была старинная, дубовая, ее лоснящиеся скамейки покрывала паутина мелких трещинок. Но снаружи корпус сиял свежей шаровой масляной краской; сквозь краску на носу проглядывала надпись зелеными славянскими буквами: "ТИХИЙ АНГЕЛЪ".

Мы прошли на корму, и Леня вынул из старой противогазной сумки жестяную коробочку "Моссельпром" с червяками. Рыбная ловля началась. Но рыба клевала совсем плохо - и не то время дня было, да и вода еще холодна.

- А гордая дивчина эта Олюха Богданова! - задумчиво прокричал Краюшный, закидывая удочку. - К ней кое-какие ребята подходы делали, а она - никакого внимания.

- Гордая? - переспросил я.

- Гордая! - подтвердил Леня.- Но, между прочим, не вредная. Хорошая.

- А ты за ней стрелял?

- Ну, это товар не по мне, - грубо, но с какой-то затаенной грустью ответил Краюшный. И вдруг загорланил на всю реку:

Да эх, кукушечка, ку-ку,

Да мне бы рябеньку каку,

Да мне б молоденьку каку,

Да лет под семьдесят каку!

- Тише, ты, рыбу всю распугаешь!

- Э, все равно она, сволота, не клюет... А вот у нас в поселке слух идет, будто в Питере крысиный король народился. Правда это?

- Что за крысиный король?

- Во! Студент, а не знаешь! Крысиный король - это когда шестнадцать крыс сразу рождаются, со сросшимися хвостами. Эти шестнадцать - вроде как бы одна, вроде одной головой думают. Он очень умный, этот крысиный король, его все крысы слушаются. Он сам промышлять не ходит, а крысы его охраняют и кормят. В том доме, где он завелся, крысы у людей ничего не трогают, они ему корм издалека несут. И ни одна кошка его никогда не тронет - уважают. А если какая-нибудь опасность ему угрожает - крысы его хоть за сто верст в другое место на себе утащат. Вот какой он, крысиный король!

- Это просто суеверье,- сказал я Лене Краюшному.-Ты вроде и не дурак, а в такую чепуху веришь.

- Может, и вправду чепуха, - согласился Леня. -А может, и есть он, да никто из людей толком не разглядел его. Он, этот крысиный король, говорят, только раз в сто лет нарождается... Не клюет, сволота!

Мы еще долго сидели на корме "Ангела". Река текла, такая ровная и

гладкая, что, казалось, стоит очень уж захотеть - и пройдешь над ее глубиной, как по толстому стеклу, не замочив ног. Начался было клев, и Леня поймал несколько плотичек. А я - ничего. Поплавки стояли как воткнутые, их только слегка относило течением.

- Ну, с меня довольно, кошке на ужин наловил! - прогудел Краюшный и намотал леску на удилище.

- Ты иди, если хочешь, - сказал я. - А я поужу еще. Может, что и попадется.

- Значит, остаешься? - спросил Леня. - Ну, оставайся... - Он внимательно поглядел на меня и, ссутулясь, зашагал к переправе.

Я остался один. Никакого клева не было, да и смотрел я не столько на поплавок, сколько на шоссе, сбегающее с берегового холма. Проехали две подводы, изредка показывались пешеходы, направлявшиеся к переправе. Лели все не было - я бы разглядел. Потом паром отчалил. Теперь дорога совсем опустела. Тогда я спрятал удочку в кусты и побежал к шоссе.

По шоссе я направился в сторону Хмелева. Вскоре я увидел Лелю. Она шла навстречу мне по обочине, помахивая своей сумкой из сапожной кожи. Сумка, видно, была совсем легкая.

- Деля, - сказал я, подойдя к ней, а больше ничего сказать не мог.

- Что, Толя? - мягко спросила она, ничуть не удивляясь моему появлению. - Ну, что?

- Ты на меня за что-нибудь сердишься?

- Нет-нет-нет, - ответила она. - Не сержусь.

- Ларек уже закрыт был, что ты ничего не купила? - спросил я, не зная, что говорить.

- Закрыт был, ничего не купила, - без сожаления ответила она.

- А где же ты так долго была?

- По лесу гуляла, веночки плела, - нараспев ответила Леля. И онараскрыла свою сумку и вынула из нее два желтых венка, аккуратно сплетенных из придорожных одуванчиков. - Ну-ка, снимай кепку.

Я снял кепку, и она напялила мне на голову желтый венок.

- Тебе очень идет. Ты на кого-то в нем очень похож.

- На кого?

- Не знаю на кого, - засмеялась она. - А мне идет?

- Тебе очень идет,- сказал я. - Хоть они и желтью... Тебе все идет.

- Ну, все да не все.

Мы подошли к переправе и встали на дощатом причальном мостике, облокотившись на перила. Ни здесь, ни на другом берегу никого не было видно. Уже смеркалось, на воду наплывала серая дымка.

- Дядя Афоня! Дядя Афоня! - закричал я, сложив рупором ладони.

- Не кричи,- негромко сказала Леля, тронув меня за рукав. - Он там пассажиров поджидает. Из-за нас двоих он паром не погонит, ему одному и не справиться.

Мы стали ждать. Локоть Лели чуть касался моего локтя, мне было очень хорошо стоять так рядом с ней. Но она молчала, и я тоже молчал. Не знал, о чем говорить. Когда я бывал у нее там, в библиотеке, разговор заводился как-то сам собой, а здесь, на реке, рядом с лесом, в этом открытом вечереющем пространстве, я не знал, о чем говорить. Но мне казалось, что молчать нельзя - вдруг она сочтет меня глупым, неинтересным, ненаходчивым. Я вспомнил, что в техникуме в нашей группе есть такой Вася Абанеев, известный бабник, которому удивительно везет с девушками. Он - остряк-самоучка, у него запасено несколько ключевых вопросов, после которых разговор катится как по рельсам.

- Что ж ты, Леля, молчишь? Расскажи какой-нибудь фактец из твоей интимной биографии, - нерешительно произнес я одну из абанеевских фраз.

Леля отодвинулась и со строгим недоумением посмотрела на меня.

- Не понимаю, что ты такое вообразил... Ты слишком много воображаешь о себе, - сердито, почти грубо сказала она.

- Леля, не сердись... Я совсем не то хотел. Я просто дурак.

- Дядя Афоня, наверно, заснул на том берегу, - спокойно сказала Леля. - А ты рыбы не наловил?

- Не клевала. Ленька, правда, кое-какую мелочь, поймал.

- А ты - ничего? Значит, зря просидел?

- Нет, не зря! - возразил я.

- Но ведь ничего не поймал - значит, зря. - Она пристально взглянула на меня и перевела взгляд на воду.

- Нет, не зря! - повторил я.- Потом когда-нибудь я тебе скажу, почему не зря... Но ты и вправду в этом венке очень красивая. Девочка – дай бог на пасху!

- Не говори глупостей. Давай лучше бросим венки в воду, поглядим, куда они поплывут. Ты брось мой, а я брошу твой. И пусть каждый задумает, что захочет. Здесь так гадают.

Мы обменялись венками и бросили их в реку. Венки поплыли рядом. Потом у маленького выступа, где ополз кусок берега, где торчали коряги и между ними бурлила и вспучивалась еще не сбывшая вода, Лелин венок отклонился от курса. Его потащило течением в сторону, втянуло под нависающие корни, и он где-то там скрылся. А мой венок поплыл дальше по темной вечереющей реке.

- Ты в приметы веришь? - спросила Леля.

- Мы - приматы, приматы,

Мы не верим в приметы,

Мы судьбой не примяты,

Мы тверды, как кастеты, -

ответил я.

- Что это за стихи? - удивилась она. - Почему кастеты?

- Это ты у Володьки Шкилета спроси, почему кастеты. Это из его стихотворения, он нам все уши им прожужжал. А вообще-то он больше пишет о будущей войне. Он думает, что война обязательно будет.

- Господи, война же только что была, с финнами. Какую ему еще нужно войну?

- Шкиле-то? Ему никакой войны не нужно, но он считает, что она когда-нибудь да начнется, может быть, даже скоро. Это у него бзик.

- Зачем вы его скелетом дразните? - спросила Леля. - Разве это хорошо!

- Не дразним, а зовем. И то только в особых случаях. Когда он в детдоме появился, он был очень тощий, его прозвали Шкилет - Семь Лет. А потом сократили в Шкилю, так и осталось. А я вот - Чухна, а Костя - Синявый. А Гришка был Мымрик...

- А девочкам вы тоже давали прозвища? Если б я была в детдоме, меня бы тоже как-нибудь прозвали?

- Тебя бы прозвали необидно, потому что ты симпатичная... Леля, пойдем послезавтра в кино, а?

- В кино? Хорошо... Вот и дядя Афоня едет на лодке, он нас перевезет... Хорошо, я пойду в кино.

(продолжение следует)



↑  1170