Жизнь – что простокваша №1 (01.07.2015)


Антонина Шнайдер-Стремякова

(Мемуарный роман – изд. 2005, 2008, 2011)

 

Том первый

 

Светлой памяти погибших родственников

ОТ АВТОРА

У меня, простой учительницы советской и постсоветской школы, этнической немки, являющейся потомком далёких предков, эмигрировавших в Россию в екатерининские времена из земель, которые позже назовут Германией, накопилось столько ярких воспоминаний, что на склоне лет решила часть из них выплеснуть на бумагу. В этих воспоминаниях – история моя, частично – моей семьи; в них прослеживается дух эпохи, жизненные судьбы России ХХ века и судьбы российских немцев-спецпереселенцев. Это репортаж о жизни семьи на протяжении столетия.

На склоне лет часто задаюсь теперь вопросом: „Кто я? Русская? Немка?” – и не нахожу ответа. Мне, в жизни которой отразилась типичная судьба российских немцев, дороги и те, и другие; и я не приемлю негативизма в адрес ни той, ни другой нации. Так сложилась судьба, что не удалось сохранить чистоту этноса, и в жилах моих детей течёт и немецкая, и русская кровь... Кто они, мои потомки? Они горят желанием изучить и познать жизнь Германии, стержневой страны по линии матери, но мне хотелось бы, чтобы они сохранили и любовь к России, к своим славянским корням, чтобы сберегли простоту и щедрость души, любовь к напевным песням, к богатому в своей выразительности русскому языку.

Чистота этноса... Не разумнее ли превыше всего ценить добро, любовь, честь, правду и справедливость и другие высоконравственные понятия? Не эти ли понятия формируют наше человеческое счастье?

ПРОЛОГ

КРАТКАЯ СПРАВКА МОЕГО РОДА

 

XVIII век... Век, определивший две страны, которые станут моей Родиной: Германию – исторической, Россию – по рождению и прошедшей в ней жизни.

Манифест российской императрицы Екатерины II 1763 года предусматривал льготные условия переселения, и из немецких земель на просторные земли России потянулся обездоленный из-за бесконечных войн люд. Летом 1765 года из католической Лотарингии рискнул с семьёй на переселение Шнайдер Каспар, подёнщик деревни Виллервальден из-под красивого города Метц (территория современной Франции), но, не выдержав тяжёлого пути, он умер по дороге в Россию, оставив сына Лоренца, чьим потомком являюсь, и дочь Марию Екатерину.

Немногим более чем через полвека внук Лоренца, Антон Шнайдер (1798-1867), стал известным в Поволжье просветителем, гуманистом и публицистом. Его литературное наследие, свидетельствующее о становлении и развитии немецких поселений, хранится в Энгельсском филиале государственного архива Саратовской области. Бесценен его вклад для сохранения и распространения католической веры, культуры, обычаев и традиций народа, а составленные им сельскохозяйственные календари помогали осваивать земельную науку тех мест не одному поколению. Трудами А. Шнайдера пользовались многие историки Поволжья: Г. Бауэр, Г. Бератц, Я. Дитц, Д. Шмидт и др.

Переселение моих далёких предков, финансировавшееся монаршей казной, началось с Дуная и закончилось в 1766 году на левом берегу Большого Ка́рамана, притоке великой русской реки Волги. Взору переселенцев предстала многоводная река, чудесное многоцветье полей и лугов, необозримые поля и дикие леса. Красота девственного пейзажа вселяла Надежды, бескрайняя ширь опьяняла... Переселенцы надеялись, что земля не только прокормит их, но и положит начало счастливому, богатому, а главное – свободному будущему.

Чтобы выжить в первую зиму, спешно рыли землянки, но весенние воды легко затопили их. Полуголодные и полураздетые люди спасались на возвышенных местах. Выжившие надеялись на лето, но оно принесло новую беду – лихорадку.

По истечении первых двух тяжелейших лет получили они деревянные дома в вымершей от холеры деревушке Тонкошуровке, которую переименовали на Рфанненштиель – в честь первого старосты из немцев, но указ Канцелярии опекунства иностранных гласил, чтобы названия не содержали фамилий её основателей, и колонию переименовали в Мариенталь (долина Марии), ибо находилась она на луговой стороне, в долине. С благозвучным этим названием, что ласкало слух немцев, оно дожило до войны (1941 г.) – сейчас это село Советское.

Немцы получили из царской казны по сто пятьдесят рублей на семью и принялись осваивать целинные земли, однако становившиеся на ноги поселения сильно пострадали, а местами полностью были уничтожены опустошительными набегами «киргизов» – азиатскими кочевыми народностями.

Разбои, насилия, разрушения, пленения, рабство... Никого не щадили: ни плачущих грудных детей, которых отрывали от матерей, давили копытами и закалывали копьями, ни женщин, дико при этом завывавших, ни беспомощных стариков. Со свистом, гиканьем и криком забирали разбойники скот, имущество и людей, разоряя зарождавшиеся колонии.

Казалось, набегам не будет конца. Людьми овладел ужас – Бог был не с ними. Разбегались – на земли Отцов и Дедов... Многие исчезали бесследно.

Приостановить разбойничьи нападения удалось только при поддержке правительства. Возвращаться на Родину не разрешали, и уцелевшие немцы принялись осваивать пустовавшие девственные земли.

Заботясь о сохранении обычаев, нравов, религии и культуры, строили церкви, дома, школы – учились мирно сосуществовать с людьми других национальностей: русскими, украинцами, уральскими казаками, калмыками, казахами...

Но наступил 1782 год – год, оставшийся в памяти колонистов более чёрным, нежели нашествие «киргизов». Боясь новой пугачёвщины, правительство уравняло колонистов с «подлыми рабами-холопами» – бесправными крестьянами. Существовавшее крепостное право делало правительственный указ неработающим. У«подлых» крестьян оказалось земли больше – выплачивать долги родителей-прародителей немцы были не в состоянии.

Как укорачивается цепь от выемки звена, так от физических и нравственных унижений вымирали колонии с остававшимися в них людьми, и начался массовый исход немцев в Канаду, Америку, Бразилию. Кто знает, сохранились бы они в России, если бы по указу императора Павла в 1797 г. не была восстановлена «Саратовская Контора опекунства иностранных».

Новое столетие открыло возможность рассчитаться с долгами и вернуть Короне деньги, потраченные на переселение. Мариенталь превратилoсь в центр большого кантона – зажиточное и красивое село.

16 июля 1868 года в семье Шнайдера Иоаннеса и Барбары (урождённой Шёнбергер) родился сын. Имя, которое ему дали, было привычно для немецкого и для русского слуха – Пётр, Пётр Иванович.

Семья дедушки Петра Шнайдера

 

 

Дедушка по отцу Шнайдер Пётр

Иванович (1868-1939) (von Johannes

und Barbara Schönberger). Бабушка

Обгольц-Шнайдер Екатерина

Яковлевна (1870-1934).

 

Сын Шнайдер Адольф Петрович

(1910-1943), мой отец

с. Мариенталь, 1935г.

Сын Пётр – фото не сохранилось

Дочь Марта Петровна

Шнайдер-Германн (1903- 1998),

с. Степной Кучук. Алтай

Сын Шнайдер Алоизиус

Петрович (1907-1942)

С. Мариенталь 1927г

Дочери Шнайдер-Гаас Клара

Петровна (1912-2009) и

Шнайдер-Экгардт Роза

Петровна (1914-2007)

Мариенталь, 1935г.

 

 

Неподалёку жила семья Обгольц. Двадцать пятого января 1870 года у них родилась девочка, которую назвали в честь императрицы Екатериной.

Учиться в уважаемом роду Шнайдеров любили, закончил школу и Пётр. Образование девочек сводилось к замужней жизни – Катя исключением не была.

На молодёжных посиделках, характерной особенности тех лет, пели и играли в нехитрые деревенские игры. В играх на таких посиделках Пётр всё чаще выбирал Катю – добровольно подставлял под безжалостные удары ремня руку, терпел боль, но девушку, что держал на коленях, другому игроку не отдавал.

Любовь молодых была очевидной, и в 1890 году их поженили в возрасте двадцати и двадцати двух лет. На родительский пай построили они дом, что казался им дворцом. Счастливые любовью и достатком, Пётр и Катя настраивались на века.

Романтичная немногословная Катрин оказалась покладистой, доброй и трудолюбивой – хваткий, деятельный Пётр был ей под стать. Оба горели желанием создать себе и потомкам красивую и в достатке жизнь. У Кати и Петра складывалась голубиная семья – сыновья чередовались с дочерьми: Пётр и Марта, Алоизиус и Клара, Адольф (мой отец) и Роза.

Но стабильное счастье семьи, далеко уже не молодой, было прервано сплошной коллективизацией страны.

В 1929 году мой дед по отцу, Шнайдер Пётр Иванович, не пожелавший добровольно отдать в колхоз нажитое, разделил участь всех несговорчивых единоличников – раскулачивание. Изъяли не только скот, зерно, сельхозинвентарь, но и всю неказистую одежду из овечьей шерсти: чулки, носки, варежки, юбки, кофты, шали, свитера.

Из детей с родителями оставались Адольф и Роза, остальные жили своими уже семьями. 18-летний Адольф, неизменный победитель на всевозможных математических олимпиадах, учился в Саратове на бухгалтера, 14-летняя Роза – на учительницу в Энгельсе. Приехала поздней осенью за валенками к родителям – их нет, окна дома забиты. Плача, металась она по селу, не зная, что делать и как быть. Ноги мёрзли. Кто-то подсказал:

– Иди в сельсовет и попроси вернуть валенки.

Сельсоветчики провели её к амбарам, где стояли сундуки с конфискованным добром, поочерёдно открывали крышки:

– Ищи свою обувку!

Дошли до сундука с валенками, и один из активистов щедро выбросил пару:

– Бери – новые!

- Это не мои – мои подшиты! – запротестовала она.

Порылась – нашла на дне свои, родные. Сняла ботики (не отобрали, слава Богу!), засунула ноги в валенки и зарделась.

Печальную весть об аресте родителей Адольф узнал от Розы. Он бросил учёбу и целую неделю добивался в Энгельсе свидания, которое разрешили лишь с сотрудником НКВД.

– Хочешь быть грамотным – отрекись от родителей, – неожиданно огорошил он.

– Никогда! – запротестовал он. – Лучше поеду с ними!

Старики взмолились:

– Ради Бога, отрекись! Мы-то знаем, не на деле – на бумаге только. Не бросай учёбу, пиши – бумага стерпит! Помоги себе сам, мы не можем теперь. Не мы – учёба твоё будущее!

Долго упорствовал Адольф, но просьбы и уговоры родителей перевесили. Их увезли, а он продолжал подавать прошения в разные инстанции, доказывая, что Шнайдер Пётр Иванович никогда не пользовался наёмным трудом и, следовательно, несправедливо признан кулаком. Сложно сказать, что сработало, но через год старикам Шнайдер было разрешено вернуться в Мариенталь. Дом, однако, им не вернули – под детский сад заняли. Жить было негде.

Дедушка Сандр, отец моей матери, пустил их в маленькую времянку, но вскоре они оттуда съехали – жили в небольшой землянке на краю деревни. Условия были тяжелейшие, и бабушка, урождённая Обгольц Екатерина Яковлевна, простудилась. В 1934 году она скоропостижно умерла – дифтерия задушила.

В том же году поженились мои родители. На свадьбу из тракторной бригады ждали старшего брата жениха Алоизиуса – Андрея. Чтобы перевыполнить норму пахоты, Алоизиус

Семья прадеда Ивана Германа

 

 

Прадедушка по матери – Германн Иван Петрович со второй женой

Маргаритой. Мариенталь. Поволжье.

 

 

Сыновья слева направо («Враги народа»): Александр – дедушка Сандр

(1886-1943), Пётр (1908-1973), Альфонс (1910-1943).Реабилитированы

 

 

1923 год.

Герман-Роор-Гроос Анна Ивановна (1891-1965), тётя Нюра. Её сын Роор Александр Мартынович (1910—1945), поэт, журналист, философ, дважды осуждён, как «враг народа». Погиб во время взрыва на одной из шахт г.Воркуты. Реабилитирован посмертно.

 

1938 год

Германн Эмма Ивановна (1903-1971). Пережила блокаду Ленинграда, после войны была выслана. Умерла в Вологде. Сын Владимир (1924-1942) от первого брака и второй муж Ломакин погибли в ополчении, защищая Ленинград.

 

 

Дочь Вера Ивановна Германн- Зальцман (1906-1988) Степной Кучук. Алтай

 

 

 

дал лошадям немного семенного овса. Управился и поспешил на свадебную вечеринку, но не дошёл – по дороге задержали… И сгинул в никуда – пропал, как «враг народа», навсегда...

Официально узнала семья об этом лишь через годы. Четыре дочери выросли с негласным клеймом и остались безграмотными. Внуки и правнуки выучились – уже в Германии.

Второго сына, Петра, арестовали в 1939 году, и тоже, как «врага народа». Его след, как и след брата, затерялся, но уже на строительстве Беломоро-Балтийского канала – таков был слух, по документам же его расстреляли ещё в Энгельсе.

Трудолюбивая семья Шнайдер стала эталоном для невестки, нашей матери, в девичестве Эллы Германн. При случае она всегда ставила их в пример:

- Выкраивалась у женщин минутка – садились за прялку или вязание. Это считалось у них отдыхом. Одевались, как правило, в вещи ручной вязки – овец держали много.

История деда по матери, – Германна Александра Ивановича, (дедушки Сандра) и его жены, бабушки Зины, (по одним документам Ефросиньи, по другим – Ойпрусины), – началась также в селе Мариенталь.

У Германа Ивана и Доротеи (урождённой Боос) 28 ноября 1886 года родился Александр. В семье Роор Петра Мартыновича и Анны-Марии девятого февраля того же года родилась Зина.

Материнская любовь, так необходимая любому существу, обошла стороной неугомонную певунью и плясунью Зину. Ей было два года, когда умерла мать. Едва девочке исполнилось восемь, умерла мачеха, так что в самостоятельную жизнь выпускала девушку уже вторая мачеха.

Судьба Александра, у которого тоже рано умерла мать, мало чем отличалась от судьбы Зины. Воспитывала его мачеха Маргарита, умная и властная женщина, по настоянию которой он закончил церковно-приходскую школу.

В 19-летнем возрасте на молодёжных игрищах сироты потянулись друг к другу, и в 1905 году их обвенчали. Свадьба случилась музыкальной: все Рооры играли на духовых инструментах – свадьбы и похороны без них не проводились.

В каждой семье оставалось ещё много детей, родных и приёмных, так что родительский пай, выделенный сиротам, был невелик. Молодые построили небольшой домик из двух маленьких комнат и крошечной кухни. Дети рождались у Зины каждый год, но в живых осталось только четверо: Клементий – 1914 г.р., Мария – 1910 г.р., Элла (моя мать) – 1911 г.р. и Лида – 1929 г.р. Клементий умер в 1936 году, в возрасте двадцати двух лет.

Во время австро-венгерской войны 1915 года началась истерия ненависти к немцам и погромы. Мариенталь погромы не коснулись, но в сознании родителей, тогда ещё маленьких детей, это отложилось: русские и калмыцкие дети начали вдруг беспричинно дразниться и драться.

Моя мать, Германн Элла Александровна, не отличалась многословием и любила уединение. Её старшая сестра Мария целыми днями бегала и прыгала, в то время как Элла часами прихорашивала кукол и фантазировала над их нарядами.

Отец (дедушка Сандр, или Александр) подумывал об образовании дочерей, но бури неспокойного времени – революция и гражданская война – перечеркнули эти мечты.

Власть в Мариентале, по воспоминаниям очевидцев, менялась не менее семи раз, но всякий раз держалась недолго, переходя то к белым, то к красным. И те и другие требовали лошадей и харч, который умудряли припрятывать, чтобы не умереть с голода.

Женщин с детьми беспокоили не очень, но, если в семье оказывался мужчина, его подвергали жестокому допросу, поэтому, как только за деревней показывалась конница с красными или белыми флагами, мужчины прятались по погребам, подвалам и чердакам, а женщины с детьми оставались в комнатах, выбирая более или менее безопасное место.

Едва стрельба заканчивалась, выходили на улицу – за новостями. В рейдах по селу победители выискивали, как правило, врагов и продукты.

– Где мужчины? – грозно допытывались они.

Женщины пожимали плечами:

– Воюют...

– На чьей стороне?

– Не знаем... Воюют...

– Если не за нас, всю семью ликвидируем, – пугали они и уходили, а мужчины выбирались из своих укрытий.

Как-то младшая сестра дедушки Сандра, тётя Эмма, что училась в Московском университете, приехала на каникулы к родителям и заглянула к брату в гости. Стрельба застала всех врасплох – пришлось лечь на пол. Едва закончилась перестрелка, в дом ворвался буденовец и приказал дедушке следовать за ним.

Высунувшись из окошка, тётя Эмма в отчаянии наблюдала, как на лужайке выстраивали для расстрела мужчин. К цепочке лихо подъехал командир. Присмотрелась тётя Эмма и – узнала бывшего сокурсника.

– Литке! Литке! Genossе Litke! – кричала она, ухватившись за ставни.

Литке был поражён: знакомый голос в незнакомом селе – откуда? Тётя Эмма настойчиво звала:

– Литке, Литке! Я здесь, в окошке! Пожалуйста, подойдите!

Наконец, Литке обнаружил знакомую и обрадовался: «Вы? Почему здесь?»

– Я здесь живу. Моего брата взяли! Отпустите его – он ни в чём не виноват!

– Кто он, ваш брат?

– Вон тот высокий мужчина!

Литке подъехал к шеренге и велел отпустить дедушку Сандра, а вечером зашёл в гости. За чаепитием дедушка жаловался:

– Не могу понять, кто и против кого воюет. Как в этом кавардаке сохранить жизнь семьи и свою собственную?

– Чтобы занять правильную позицию в политической борьбе, надо читать газеты. Читайте работы товарища Ленина!

Так в домике дедушки Сандра появился сборник статей будущего вождя пролетариата.

…Борьба становилась всё ожесточённее, она требовала выбора. Люди были вынуждены определяться в политических пристрастиях, и при появлении той или иной армии либо прятались, либо, напротив, смелели.

Белые в этот раз владели деревней чуть больше месяца. Коммунистов и их сторонников вылавливали, расстреливали и с высокого берега реки Ка´раман бросали в воду. Жестокость толкала людей в лагерь красных, но случай с односельчанином Фуксом окончательно запутал политический выбор сельчан.

Сочувствовавший красным сильный и здоровый 35-летний кузнец Фукс стоял перед низкорослым и худеньким белым солдатом, что собирался направить на него ствол. Фукс опередил его – набросился ястребом, повалил и начал душить. Рядом стоявший офицер не растерялся – вынул из ножен шашку и полоснул по горлу смельчака. Кровь брызнула, Фукс обмяк, и его бросили в кровавое месиво реки, к мёртвым.

Утром сельчане вылавливали из воды тела – предать погибших земле. Село стонало и плакало: многие семьи лишились кормильцев. Фукса среди мёртвых не оказалось – решили, что его снесло водой.

А он, тяжело раненный, но живой, очнулся в воде и почувствовал потребность в глотке свежего воздуха. Шея плохо держала голову. Поддерживая её, Фукс притаился. Как только белые ушли, зажал рану и поплёлся домой.

Жена, выйдя на слабый стук, прислушалась – царапаться не переставали. Осторожно открыла дверь, увидела окровавленную фигуру и рухнула наземь. Придя в себя, с ужасом признала в истекавшем кровью человеке пропавшего мужа. Сообразив, в чём дело, с трудом затащила его в сарай. Всю ночь колдовала над ним, и к утру никаких следов крови уже нигде не было заметно. Заходить в сарай двум маленьким детям запретила – пугала нечистой силой.

К концу месяца рана Фукса чуть-чуть затянулась, он окреп и, когда деревню заняли красные, пошёл к сельсовету заявить о себе. Все остолбенели, увидев живого Фукса. Красные, однако, ему не поверили: «Ты один уцелел. Здесь что-то не так – не мог ты уйти!» – и обвинили несчастного в предательстве. Едва сельчане успели прослышать о воскрешении Фукса, как трибунал уже приговорил его к расстрелу.

Людей охватил ужас, и они затаились: свои расстреляли своего!.. Чья же тогда правда и чью позицию занимать? Говорить боялись… Фукса жалели, но – чужая беда не своя, и его вскоре забыли.

Власть более не менялась, и те, кто сочувствовал белым, начали приспосабливаться к новой жизни. А малограмотное большинство, далёкое от политической борьбы, довольствовалось, что намечались хоть какие-то ориентиры стабильности.

1920 год. На Волге неурожай. Небольшие запасы были уничтожены длительной гражданской войной. Два эти фактора явились причиной невиданного в истории Поволжья двухлетнего голода. 1921-22 годы – время, когда вымирали семьями и живые замертво падали на безлюдных улицах. Во избежание эпидемии утрами и вечерами разъезжали на подводе от сельсовета, подбирали мёртвых и сваливали их в длинную траншею на окраине села.

В семье Германа Ивана было решено собрать все украшения и вещи, что имели хоть какую-то ценность. С ними Сандр должен был отправиться с двумя односельчанами до Кулунды.

Пока их не было, все кожаные сумки, ремни, сапоги и ботинки тщательно вымачивались, вываривались и съедались. Наш прадед Иван напоминал ходячий скелет – возвращение Сандра оказалось своевременным. Доставленные им продукты: пшеницу, картошку, подсолнечные семечки, чечевицу, фасоль, бобы и топлёное масло – надо было растянуть на год. Женщины варили жиденькую похлёбку, негустую мучную, пшеничную или чечевичную кашу – иногда картошку в мундире. Когда к вечеру чувство голода усиливалось, лузгали порцию семечек, пили воду и ложились спать.

Семья дедушки Сандра не голодала, но и вдоволь не наедалась. Чтобы запах еды не привлекал, варевом занимались при закрытых окнах и дверях. Чугунок завёртывали, прятали в постель, и пища долго оставалась тёплой. Чтобы никто не вошёл, задвигали щеколду.

Однажды дверь запереть забыли. Ужин в этот раз состоял из картошки в мундирах и маленьких кусочков от лепёшки. Мужчины получали по две большие картофелины, женщины – две поменьше, дети – по одной.

Неожиданно на пороге возник живой скелет. Красивая когда-то 25-летняя женщина, что жила по соседству с трёхлетней белокурой девочкой, в безумии оглядывала стол. Ни слова не говоря, она выбросила руку.

Прабабушка Маргарита наседкой прикрыла руками стол, прадед Иван и дедушка Сандр растерянно переглянулись. В мужчинах боролось два чувства: инстинкт самосохранения и чувство жалости. Дать – лишить себя скудной порции, не дать – обречь на голодную смерть женщину и ребёнка. Тогда прадед Иван в полной тишине медленно поднялся, взял одну из своих картофелин и протянул её женщине:

– Возьми, больше дать не могу.

Женщина хищно выдернула её, быстро откусила и, казалось, не жуя, проглотила. Неотрывно глядя на прадеда, решительно откусила во второй раз, но проглотила, заметно уже смакуя. Вдруг из глаз её покатились слёзы-горошины. Женщина глазами ласково измеряла картофелину, и, словно поглаживая, медленно откусила и начала жевать. Оставила треть, чуть заметно улыбнулась и прошептала: «Это дочери».

Прадед Иван вынул из ведра сырую (все уже были пересчитаны) и сунул ей в руку. Едва она вышла, он тут же накинул крючок на петлю. Через какое-то время пронёсся слух, что у женщины пропала дочь. Её искали, но не находили. Мать хохотала и говорила, что девочка убежала.

Прадед по матери Пётр

Мартынович Роор. Умер в

1929г. Отец бабушки Зины

Роор-Германн Ефросиньи

Петровны. Мариенталь,

АССР Немцев Поволжья

Его дочь Роор-Герман Ефросинья

Петровна (1886-1953). Бабушка

Зина, или Альтмама. С. Степной

Кучук, Алтай, 1951 год.

 

 

 

– Куда?

– В рай... рай, конечно, рай, – смеялась она.

Стали замечать, что женщина округляется. Установили слежку. Её поймали, когда она из скирды старой соломы доставала уже протухшие останки. Состоялся суд. Полубезумной, ей дали десять лет. На тюремной баланде несчастная пришла в себя и, по рассказам очевидцев, всё плакала и звала дочь. Когда объяснили, что срок ей дали за убийство дочери, сделала попытку удушиться. Из заключения её освободили условно-досрочно за «примерное поведение и доблестный труд». Она вышла замуж, родила троих детей и стала, по слухам, хорошей матерью.

Весной 1922 года голодающее и вымирающее Поволжье частично спасла заграница, частично – эшелоны из Сибири.

Выжившие приходили в себя. Жизнь медленно набирала обороты, деревня оживала и возрождалась. Для подросших и уцелевших от голода детей возобновились занятия в школах.

Дедушку Сандра не покидала мысль дать подросшим дочерям образование, но к его желанию они отнеслись по-разному.

Мария училась шутя, не любила уделять занятиям много времени, жила настоящим и к далёкому будущему оставалась равнодушной. Элла же, напротив, отличалась необычайной усидчивостью, и школьные задания выполняла аккуратно и основательно.

В четвёртом классе сообразительная и способная Мария потеряла окончательный интерес к учёбе, и, 18-летнюю, её выдали замуж за местного парня Цвингера Александра.

Элла продолжила обучение и после пятого класса уехала в Киев учиться на мастера по моделированию и шитью женской одежды, в Мариенталь вернулась она портнихой-закройщицей.

 

Семья Германн (дедушки Сандра)

 

Германн Александр Иванович

(1886-1943), дедушка Сандр

по матери, альтпапа.

Реабилитирован посмертно.

Роор-Германн

Ефросинья Петровна

(1886-1953). Альтмама.

Бабушка Зина.

 

 

Их дочери:

Германн-Шнайдер-

Кельблер Элла Александровна (1911-2004, мама) Фото 1928 год

 

Германн-Цвингер

Мария Александровна (1910-1961) Тётя Маруся фото 1927 год

 

Герман-Евтухова Лидия Александровна (1929) Фото 1950 год

 

 

 

Германн Мария Александровна

(1910-1961) с мужем Цвингер

Александром Матвеевичем

(1910-1987?)

 

Семья Цвингер. Их дети

Дочь

Цвингер-Хранилова

Мария Ал-на

(1932 г. р)

 

Дочь

Цвингер-Смирнова

Лилия Ал-на

(1934г.р.)

 

 

Сын Цвингер

Александр

Александрович

(1938 г.р.)

 

Сын Цвингер

Виктор

Александрович

(1942 г.р.)

 

 

 

Школы, больницы, клубы и всевозможные детские студии начинали жить полной жизнью, в магазины завозили много «хороших и разных» товаров, и в швейной мастерской сельской Промартели Элла начала трудовую биографию.

Она обшивала родных и знакомых, одевалась по последнему слову моды и вскоре превратилась в одну из первых девушек села. Богатые урожаи, следовавшие год за годом, способствовали разрастанию личных подворий – люди радовались и были счастливы, но… наступил 1929 год. По Поволжью катком прошлась сплошная коллективизация страны – раскулачивали тех, кто обеспечивал достаток семьи, её сытое и счастливое будущее.

Эти годы свели в могилу прадеда Ивана, отца дедушки Сандра. Середняк, он добровольно сдал в колхоз своё хозяйство.

- Я всё отдам: лошадей, коров, свиней, овец, бороны, сеялки, косилки, только оставьте меня в отчем доме, – просил он.

Наша семья – Шнайдер Адольфа Петровича

 

 

Германн-Шнайдер Элла Александровна

(1911-2004) - мать. Шнайдер Адольф

Петрович (1910-1943) - отец

Антонина Изольда

Маринталь 1937 год

(4 месяца)

 

Антонина Изольда

Июль 1941г.

 

 

Антонина, 1954 год.

с. Родино, 10 класс

 

Изольда,

1955 год,

 

Антонина (сидит),

Изольда (стоит),

Барнаул, 1957 год

 

 

 

Просьбу удовлетворили, однако пустой двор, в который забегали, оторвавшись от колхозного стада, его коровы и лошади, наводил тоску. Будучи в преклонном возрасте, он впал в депрессию и вскоре от тоски и переживаний умер.

Его афоризм «Жизнь – что простокваша, в ней больше кислого, сладкого мало...» часто повторяли в семье – каждый на свой лад.

За насильственно опустошённые амбары и людские страдания разгневалось, казалось, небо – на Поволжье вновь обрушилась засуха. Урожай выгорал на корню, и последовал голод, вошедший в историю, как голод 1931-1932 г.г. Он, как и голод двадцатых, унёс тысячи жизней. Только мор двадцатых воспринимался наказанием за во´йны, мор же тридцатых – наказанием за коллективизацию и раскулачивание. Умерших, как и в 1921-22 годах, сваливали в большой и длинный ров – общую могилу.

Последовавший 1933 год дал удивительно богатый урожай, и увядшая было жизнь начала возрождаться. Выжившая молодёжь вспомнила о своей молодости.

Скромный бухгалтер Первого колхоза Адольф Шнайдер давно примечал модницу Эллу, а она – интеллигентного парня, не расстававшегося с книгами. Бедный парень из раскулаченной семьи ухаживал за девушкой, но, мечтая о высшем образовании, она в конце 1933 года уехала учиться в Москву.

Жила у сестры отца, тёти Эммы. Едва успела немного освоиться, получила от жениха известие о скоропостижной кончине матери – нашей бабушки Екатерины Шнайдер (Обгольц).

В длинном письме 24-летний Адольф просил её вернуться и выйти за него замуж. Повинуясь зову сердца, 23-летняя Элла согласилась. После свадьбы Адольфа перевели в соседнюю деревню Луй в должности главного бухгалтера.

Молодые взяли с собой овдовевшего дедушку Петра, и началось рождение новой семьи, в которой 7 июля 1937 года родились две девочки-близняшки – Изольда и Антонина, последняя из которых и является автором воспоминаний.

Счастливая жизнь семьи оборвалась, как и жизнь многих других семей, в начале войны. 28 августа 1941 года Автономную Советскую Социалистическую Республику Немцев Поволжья (АССР НП), основа которой была заложена в 1918 году, расформировали. Народ, что был когда-то форпостом юго-востока России и превратил приволжские степи в цветущий край, депортировали в Сибирь и Среднюю Азию, и для него начались кошмары, длившиеся долгих пятнадцать лет.

Депортация семьи дедушки Сандра и семей двух его замужних дочерей, Марии и Эллы, закончилась в степном Алтае – юго-западе Сибири.

Наша жизнь, жизнь детей, – типичный постскриптум потомков этноса под названием "российские немцы".

 

ИЗ РАННЕГО ДЕТСТВА

 

Первые киноленты детской памяти – разрозненные воспоминания четырёхлетних человечков, двух сестёр-близняшек. Через две недели после начала войны (22.06.41.) мне и сестре Изольде (в детстве – Солда), исполнилось четыре.

Мирно и монотонно постукивали колёса товарного поезда. Поездка напоминала путешествие, однако безрадостная атмосфера, мрачно-недовольные, порою даже злые лица, голоса и взгляды; переполненный товарняк, что подолгу стоял на станциях, настораживал и рождал беспокойство. Мы не понимали, что идёт война: рядом были отец и мать, бабушка с дедушкой – тревоги не было.

Мужчины на станциях уходили с железными чайниками, реже – с кувшинами. Женщины напутствовали: «Далеко не ходите! Дадут паровоз – отстанете!» Уходили в поисках кипятка и еды. Доносились негромкие разговоры:

– И когда только довезут?

– Не понимаешь, что ли, специально тянут – с паровозом...

– А как же дети? Они ж не выдержат!

– Нужны им твои дети!

Хотелось спросить, кто не думает о детях, кому они не нужны, но вмешиваться в разговор старших было признаком невоспитанности.

– Идёт! Идёт! Паровоз дали! Скорее в вагон!

Так близко паровоз видели мы впервые. Железное грохочущее чудовище надвигалось на состав. Казалось, ещё немного, и – вагоны раздавит. Отражавшийся в фарах солнечный свет ослеплял. В чёрных пуговичках наших глаз стоял, видимо, испуг, и мама прижала нас:

– Не бойтесь, это паровоз. Сейчас его прицепят, и мы поедем.

Железное чудовище ударилось о вагоны, мама втащила нас внутрь, и уставшие от неопределённости люди начали убаюкиваться и успокаиваться.

Только что был день, вдруг – рраз! – и ночь. Казалось, нас перенесло в другой, нездешний мир. Cтрах проникал в мозг, во все внутренности, он усиливался ещё и оттого, что родителей не было рядом, – отошли к семье тёти Маруси. Темень разразилась плачем. «Туннель...» – прозвучало незнакомое слово, так с тех пор и вошедшее в наш лексикон.

Из разговоров взрослых мы, наконец, поняли, что не путешествуем, а едем в далёкую Сибирь, что за какие-то грехи высланы из большого приволжского села с красивым названием Мариенталь, что взять пришлось лишь самое необходимое.

Жаль было оставленный домик. Перед отъездом мама прибралась в нём – вымыла полы, накрыла белой кружевной скатертью стол, поставила вазу с цветами и, удовлетворённо оценив, закрыла дверь, не думая, что навсегда. Этот домик, в котором прожито было семь счастливейших лет, преследовал её потом всю жизнь.

Конечным пунктом нашего „турне“ стало глухое сибирское село Степной Кучук Родинского района – Кулундинские степи Алтайского края. Людей разместили в клубах колхозов имени Свердлова, Ворошилова и Карла Маркса.

Через неделю после высылки мужчины явились к поселковому совету на перерегистрацию. Какова же была радость отца, встретившего здесь мужа своей сестры Марты! Эта неожиданная встреча обнадёжила – домой вернулся сияюще-ликующий. «Элла, – смеясь, закружил он маму, – в селе не только твои родственники, но и мои! Марта здесь! Ничего – не пропадём! Нас много!» Таким счастливым видела она его давно – таким счастливым и запомнила навсегда.

Приближались холода, готовить еду было негде, в неотапливаемом клубе спали на полу. Неустроенность отозвалась простудными заболеваниями – мы с Изольдой заболели корью.

Через какое-то время людей начали расквартировывать в пустующие дома бывших «кулаков» – взамен оставленных в Поволжье. Их не хватало и, чтобы в жестокие сибирские морозы не замёрзнуть, люди строили землянки.

Землянки... Сейчас это почти музейные реликвии. Из дёрна вырезали пласт в форме большого кирпича, накладывали один на другой в рост человека – невысоко, чтобы теплее было. В одной из стен оставляли место для маленького оконца, в другой – для двери. На сооружённые стены клали жерди – реже доски (в степных краях они были роскошью), затем солому, и для тепла опять пласты. Снаружи вся землянка тщательно обмазывалась глиной - внутри белилась. Земляной пол для красоты мазали смесью жёлтой глины и свежего коровяка. Ходить по крыше такого домика было опасно – могла провалиться. На стены ничего нельзя было вешать – не вобьёшь ведь гвоздь в землю! Летом такой домик пропускал дождь – зимой промерзал.

В землянке наша семья, к счастью, не жила. Папе, бухгалтеру, предоставили в заречной стороне домик из двух комнат с земляным полом. Горница была деревянной, кухня – саманной . Под общей с домиком крышей был сарай для живности и сени для топлива, где мы играли в жмурки. Один выход с фасадной стороны вёл на улицу; другой, с задней, – на огород. Каждое лето няня Лиза мазала домик жёлтой глиной, а позднее, как и внутри, – белой. Домашние называли избушку хижиной (Hüttchen), но мы её очень любили. Десять детских и отроческих лет «хижины» сохранились в памяти так, будто мы жили в ней вчера.

Всех определили на работу в колхоз – за трудодни: дедушку Сандра (альтпапу) – на пожарную каланчу, папу – бухгалтером, маму с тётей Марусей – в швейную мастерскую, которую почему-то называли «куспромом ».

Расшифровать смысл этого слова смогла я, лишь повзрослев, - кустарная промышленность.

 

ОБ ОТЦЕ

 

С трудом налаживался быт. Местные в большинстве своём были приветливы, но встречались и такие, что шептались: «Понаехали – с ружьями». «Ружьями», к удивлению, оказались обыкновенные мясорубки.

Побывав на полях, мужчины выложили на стол горсть земли.

– Земля-то какая – жирная!.. Не пропадём! – нахваливали они, разминая.

– А какие на ней урожаи можно будет собирать!

Но собирать урожаи им не довелось: в январе 1942-го всех мужчин в возрасте от 15 до 55 лет отправили в трудармию – принудительные работы.

Ясный морозный день, когда взяли отца, Шнайдера Адольфа Петровича, в памяти 4-летних человечков запомнился отчётливо, но события высвечиваются лишь отдельными эпизодами.

Горечь, что память не сохранила лица отца, прошла болью через всю жизнь. Запомнились действия, слова, ощущения, но – без лица. Стройная фигура подняла нас на родные, тёплые, заботливые руки и пошла к выходу. Мать прижалась, и так в едином клубке мы вчетвером приблизились к сенной двери. С трудом сдерживаясь, она тихо произнесла: «Оставь их здесь». Отец опустил нас.

– Ну, помашите мне «до свидания» и слушайтесь маму.

– Пап, а куда ты ? – взрослые переглянулись.

– Далеко, – присел он на корточки.

– Не езжай...

– Надо... – притянули нас нежные руки.

– А долго тебя не будет?

– Может быть, долго – не знаю.

– Ты не будь долго!

– Возвращайся скорей!

– Постараюсь, – тихо с грустной улыбкой.

Взрослые вышли – мы рванули следом.

– Сильно холодно, оставайтесь дома, в окно смотрите, – остановила нас няня.

Мы ринулись к небольшому кухонному, заиндевевшему оконцу (внутренней рамы не было), и начали в спешке, как это делала няня, соскребать алюминиевой ложкой снег со стекла, дыханием и пальчиками отогревать его. В эту маленькую прозрачную точку мы с сестрой смотрели, как в бинокль, по очереди – глаза сфотографировали силуэты мужчин в длинных пальто, что у дороги махали женщинам у домика.

 

Это было 21.01.42., а 28.01.43. во время лесозаготовок отца придавило сосной. В предвечерней мгле дерево упало ему на голову и пробило череп.

«Шнайдер, вправо! Вправо! Вправо беги!» – кричал дядя Саша Цвингер, но он убежал влево – навстречу смерти. Умышленно? Кто знает... Через три дня он умер. Придя перед смертью в сознание, успел попросить Цвингера и брата дедушки Сандра – дядю Петю:

– Помогите Элле вырастить девчонок.

Случилось это в Свердловской области, в городе Ивдель на станции Талица. Похоронили его, как заключённого, без имени и фамилии – под номером, № 6935. Казалось, по поводу безвременной насильственной кончины взбунтовалась не только природа, неистовствовавшая целых три дня, но и сам гроб. Опущенный в болотную жижу, он два раза всплывал и только после того, как на него положили большие камни, он, пузырясь, утонул.

 

Сохранилось его последнее письмо от второго января 1943, в котором благодарил он маму за посылку: «Продукты подоспели вовремя, они оказались особенно дороги». Выражал надежду на скорую встречу, на то, что следующий Новый Год отпразднует с семьёй, сожалел о «временных трудностях, которые все переживают».

Незадолго до гибели он травмировал руку – отрубил три пальца на левой руке, но, находясь на бюллетене, с высокой температурой продолжал работать – подметал дорожки и дворы бараков.

Всё, что было связано с ним, осталось в нашей памяти священным. Что бы мы ни делали, делали с мыслями: «Как на это отреагировал бы папа – осудил или одобрил?..»

Осталось смутное, как во сне, воспоминание с Поволжья. Музыка духового оркестра и кружащийся в вальсе отец – с нами на руках. Лица нет – лишь ощущение детского счастья. Опустил на пол и, разговаривая, поглаживал наши головки... По этому мягкому прикосновению тёплых рук я тосковала всю жизнь... Думать и говорить о нём без спазм в горле так и не научилась, и до зрелых лет завидовала всем, у кого была возможность поплакаться отцу в надежде на защиту.

Когда, уже взрослая, я встречала тех, кто его помнил, испытывала необъяснимое чувство родства, будто их сопричастность к его жизни передавалась мне. „Расскажите о нём, и по возможности – подробнее. Мне интересно всё!“ – просила я.

Остались отзывы людей, знавших его: «Это был умный человек, правдоискатель не от мира сего», «Не стыдись „позорной“ судьбы отца, он был достойный человек», «Легко ранимый, мучился незащищённостью», «Я выжил благодаря ему», «Был сильным математиком, сильным бухгалтером, добросовестным и ответственным в работе», «Талантливый человек, он сочинял стихи, пел, хорошо играл на мандолине, руководил редколлегией колхозной сатирической стенгазеты», «Обладал ироничным умом и тонким юмором», «Умер в возрасте Христа – в 32, но успел стать хорошим мужем и отцом. Семь прожитых с ним лет, как семь дней», «Считал дикой несправедливостью раскулачивание отца и часто по этому поводу негодовал».

 

ОТПРАВЛЕНИЕ ЖЕНЩИН

 

Весной 1942-го женщины без мужчин засадили огороды, но едва успели собрать урожай, как были извещены о новом указе: женщины в возрасте от шестнадцати до сорока пяти подлежат мобилизации в трудармию. Не подлежали отправке лишь те, у кого на руках были дети до трёхлетнего возраста, – нам с Изой было уже четыре.

Кроме нас, оставались дети тёти Маруси – 10-летняя Маша, 8-летняя Лиля, 4-летний Саша и 4-месячный Витя; у тёти Веры, младшей сестры дедушки Сандра, 4-летняя Алма. Не зная, с кем оставить детей, съезжались к родственникам в пределах одного населённого пункта: передвигаться дальше спецпереселенцам не разрешалось – в исключительных случаях на то требовалось разрешение высокого начальства. Ранним утром дедушка Сандр пришёл к нам в заречный домик.

– Элла, я вот что надумал: Лисбет уже старая, да и чужая она – няня... Как на неё оставить детей? Складывай вещички – перевезём к нам! Пусть переживут это время у нас.

И домик за речкой осиротел. Три дня дедушка и мама перевозили на тележке вещи и продукты. Перевезли и тётю Марусю с детьми. В двух небольших комнатах дедушки жило теперь двенадцать человек. Ждали отправления женщин.

Осенью, в конце октября 1942 года, приехали обозы из районного центра. Всем строго-настрого приказали собраться у сельсовета, в случае неявки – статья «враг народа». Морозный воздух наполнился криком, рёвом, стонами – родственники и дети не хотели расставаться.

Люди в шинелях НКВД с трудом усадили в розвальни истошно кричавшую тётю Марусю. Она дважды срывалась и убегала – её каждый раз возвращали. Наконец, закричали: «Тро-о-гай! Пое-е-хали!»

Казавшаяся присмиревшей, тётя Маруся этого момента будто только и ждала: рывком, в полный рост приподнялась, наклонилась и, как подстреленная, скатилась лицом в снег. Подбежали энкавэдэшники. Они вновь хотели усадить её в сани, но, придя в себя, она отчаянно сопротивлялась, рыдала и с полубезумными глазами бесконечно повторяла:

– Тома маленький ребёнка! Не поеду – хоть стрелять!

Местные женщины не выдержали – подбежали и, нервно ругаясь, накинулись на энкавэдэшников:

– У вас йе сэрце?! Дитки? Четвэро у нэй!

– А младшэнькому и годика ныма – груднычок ще!

– Крэста на вас нымае! Чого диток лякаетэ? Чого их сыро´тытэ?

– Ны трогайтэ йии! Хай остаеться!

Душещипательная сцена казалась бесконечной, и старший на первом возу дал команду трогаться.

Люди у сельсовета не расходились долго – плакали, галдели, обнимали тётю Марусю, которая таким образом спаслась от трудармии. Эта история повторялась, как легенда, над тётей Марусей смеялись; смеялась и она сама, а деревенские женщины сдружились с нею и, заходя в гости, одобряли: „Молодчина! Ты хороша матка! Ны бийся! Мы тэбэ отстоялы!“

 

БАБУШКА ЛИЗА

 

В маленьком домике альтмама (бабушка Зина) и няня (бабушка Лиза), чувствовавшая ответственность за наше воспитание, не всегда меж собою ладили, и она приняла решение переехать с нами в пустующий заречный домик. Дедушка не возражал – мы c Изой радовались.

Няню кто-то предал – сказал, что она нам чужая. Мы отказывались верить: сколько себя помнили, рядом всегда была она – Муттер, няня, бабушка Лиза. В Мариентале матери после родов надо было выходить на работу, да нас не с кем было оставить. И ей порекомендовали осиротевшую в раннем детстве монашку, что растеряла родственников и одиноко жила при церкви. Так в наш дом вошла бабушка Лиза. Мы друг к другу прикипели, и без нас она уже не мыслила жизни. В городе Энгельсе у неё оставалась кузина с детьми, но конкретного адреса бабушка не знала. После 28 августа 1941 года, указа о выселении, между нею и родителями состоялся судьбоносный разговор.

– Лисбетвейзел, надо искать семью сестры и уезжать с нею, мы не сможем тебя взять, – удивила её мама.

– Элла! – расплакалась няня. – Я полюбила близняшек, как собственных детей, мне тяжело с ними расставаться.

– Куда повезут и что с нами будет, никто не знает. Может, придётся жить впроголодь, за труд платить будет нечем, – сомневалась мама.

– Платить ничего не надо, буду членом вашей семьи, и трудности переживём вместе.

– Будет тяжело. Подумай хорошенько, – вмешался отец.

– Если Элла найдёт работу, надо будет присматривать за детьми. Она на работе – я дома, вам же легче!

Мама уговорила отца, и он сдался – всю ночь переписывал готовый алфавитный список жителей села, который утром предстояло сдать. Через полвека мы сделали запрос в архив Саратова и получили, к нашему удивлению, две алфавитные карточки. В одной из них бабушка значится – в другой её нет. Выходит, список жителей готовил не только отец – НКВД работало бдительно…

Бабушка Лиза, Муттер или няня,

(слева в платье) Зальцман Елизавета

Николаевна (1885-1951)

Село Мариенталь. АССР НП

 

 

И сейчас, благодаря ей, мы сиротство на Алтае почти не ощущали. Возникало острое чувство незащищённости – бежали к ней и успокаивались. Если нас обижали или бабушка Зина выговаривала за шалости, она укоряла:

- Как не стыдно! Сироток обижаете.

Её рассказы о злых и непослушных детях, что наказывались Богом, учили послушанию и боголюбию. После её историй не хотелось ни лгать, ни обижать – искренне верилось, что Бог всё слышит и видит...

По вечерам топили соломой избушку. Когда она остывала, бабушка усаживалась меж нами погреться на плите... И начинались разговоры в темноте. Особенно чудесны были вечера при лунном свете. Удивительно добрые глаза украшали некрасивое лицо – мы любили наблюдать за его мимикой...

– Бабушка, а после этой войны ещё будут войны?

– Будут...

– Опять Германия на нас нападёт?!

– Нет, Германия не будет больше воевать – сама от

войны настрадается.

– А кто ж тогда воевать будет?

– Точно не знаю, но начнётся война с юга. Может, с Китая?

В такие полутёмные вечера нам было грустно и хорошо, и мы с лёгкостью признавались ей в любви: «Какая ты хорошая, бабушка! Мы тебя сильно-сильно любим!» – «Бог пожалел нас – как бы мы без тебя жили?» – «Кто бы нам воды принёс, огород прополол?»

- У вас же ещё бабушка Зина есть! – лукаво косилась она.

- Бабушка Зина живёт с тётей Марусей – ей тоже помогать надо, – оправдывали мы бабушку Зину.

Она улыбалась. Эти вечерние беседы нравились, видимо, и ей тоже. Мы целовали её и просили: «Живи долго-долго, бабушка!» Она тут же начинала спекулировать нашими чувствами:

- А вы слушайтесь – тогда и жить буду долго.

- А почему в деревне нет мужчин? Только дедушки, и даже их мало.

- Да, мужчин осталось мало... Война... – вздыхала она

- А война кончится – мужчины вернутся?

- Может быть, – и помолчав, – не все, конечно...

- Бабушка, а откуда берутся злые люди?

- Злые люди? Человека обидели один раз, другой, глядишь – и ещё одним злым на земле стало больше.

- А Иисус Христос никого не обижал – зачем же его казнили?

- Он на себя вину принял и страдал за тех, кто обижал, грабил, убивал. Хотел, чтобы все злые стали таким образом добрее.

- Бабушка, расскажи про него!

- Да я уже рассказывала!

- Ну и что – ещё расскажи!

И она (в который раз!) рассказывала, как мучили Христа, казнили и как он снова воскрес.

- Несправедливо устроено небо!

- Почему? – не понимала она.

- Потому что Бог сохранил злых убийц!

- Да, мог бы и наказать!

- Но Христос же ожил! Убийцы были наказаны его воскрешением! – оправдывала она смерть Христа.

Такая концовка нас устраивала – должно было прийти возмездие! После таких вечеров наступало удивительное умиротворение.

- Бабушка, а за что нас выслали?

- Не знаю. Война...

Вопрос оставался неудовлетворённым и, уже взрослая, когда я училась в восьмом или девятом классах, избегала оскорбительные глаголы «выслали», «сослали». «Мы эвакуированные», – заявляла я, хотя это, разумеется, не соответствовало действительности.

Не знаю, понимала ли бабушка Лиза, что в такие вечера лепила нас.

- Бабушка, расскажи про папу – мы по нему соскучились.

- Да, какой он был? – поддерживала меня Иза.

Она вспоминала об отце только хорошо, но рассказы эти, надо честно признать, были не так интересны, как рассказы о Боге и всевозможных святых.

Перед тем как выйти из дома, няня обычно крестилась, а если кошка перебегала дорогу, возвращалась, тихо читала молитву и лишь потом уходила. Кто знает, что это было, набожность или суевере, только я с детства уверовала, что есть недобрые приметы. С одной из них связано известие о гибели отца.

Тёплый весенний солнечный день. Восемь-десять детей играли во дворе в прятки. Крики, смех... Вдруг из горницы донёсся звон бесконечно и долго падающего стекла. Дети вздрогнули и окаменели: внутри никого!.. Пришли в себя и, переглядываясь, осторожно обошли домик – «взрыв» не был придумкой! Окна оказались целы. Шептались: «Может, нечистая сила?!» Наконец, осмелели и вошли… Весь пол – в осколках разбитого стекла. Большое, на всю стену зеркало, орудие труда матери, сверкало на полу большими и маленькими бриллиантами. Одна из девочек тихо заметила:

– Это плохая примета.

Шура Логинов, сосед, успокоил:

– Верёвка была старая – порвалась.

Вечером с работы пришла бабушка. Убрала раму с узорчатым треугольным верхом и, подметая осколки, запричитала:

– Господи, где брать силы всё выдержать? Прости, Господи, мои прегрешения, смилуйся, отведи от меня и детей напасти. Сохрани сироток! Сохрани, Христа ради, их родителей, помоги детям выучиться, дай им счастья! Сделай так, чтобы скорей закончилась война и мы вернулись в родные края.

– Бабушка, а, может, ничего не случится?

Но случилось... И хотя нам было всего по пять лет, известие о гибели отца отозвалось эхом на психике – с этого времени я не по-детски сделалась серьёзной.

Со мной происходили удивительные метаморфозы: возникала боязнь темноты, по ночам я часто кричала, иногда объятой пламенем казалась лежанка печи... Со временем эти странности исчезли – возможно, сказалось лечение деревенской старушки. Она плевалась, водила руками у головы, что-то нашёптывала и заставляла пить наговоренную воду. Няня боялась оставлять нас одних и чаще водила теперь к бабушке Зине и дедушке Сандру.

 

ДЕДУШКА САНДР

 

Декабрь 1942 года. Высвечивался свежий, с мягким морозцем день. Дедушка пришёл с ночного дежурства и прилёг отдохнуть. Бабушка Зина возилась у печи, тётя Маруся управлялась со скотиной. Быстрый резкий хлопок дверью – и тётя Маруся в грубой юбке, старых валенках и фуфайке, поверх которой был завязан чёрный платок, испуганно сообщила:

– По тропинке к нашему дому идут трое в шинелях!..

Дедушка проснулся, попытался успокоить.

– Мали ли кто и зачем, – натягивал он брюки. – Не паникуй.

Бабушка прильнула к разрисованному морозом с одинарной рамой окну, увидела троих, гуськом чеканивших военным строевым шагом, и, испугавшись, громко вдохнула: «А…»

– Из НКВД! Беда! – рявкнул высокий, впуская пары холодного воздуха.

– Проходите, – пригласил дедушка – что вам угодно?

– Не «что», а «кто», подлец! – высокий Беда вынул наган и направил его на дедушку.

Бабушка Зина заголосила.

– Молчать! – зыкнул непрошенный гость.

Коренастый его помощник подошёл к подушке, ощупал её, засунул руку в карман френча , вынул, полоснул по подушке, точно фокусник, так что обнажились перья. Изумлённые дети смотрели во все глаза, поражаясь, как это безо всяких усилий удалось вспороть наперник – не знали, что меж пальцами скрывалось лезвие. С любопытством рассматривая содержимое, НКВД-шник выхватил и бросил на землю горсть перьев. То же самое проделал он с другими подушками. Третий переворачивал набитые соломой матрасы.

Открыли сундуки – бабушкин и тёти Маруси. Старые шали, несколько платьев, истоптанные ботинки и туфли, изрядно поношенные плюшевые курточки, что надевались по праздникам, – всё выбрасывалось на земляной пол.

Беда заметил в сундуке несколько книжечек, протянул руку, но маленькая щупленькая бабушка Зина тигрицей бросилась к своим немецким евангелиям, схватила их и с криком «Не дам!» рванулась прочь. За ней кинулись – она яростно боролась и ругалась по-немецки: «Пустите! Черти! Свиньи!»

– Убью! – тихо, но внушительно процедил, приближаясь, Беда.

Бесстрашная бабушка не отдала бы своего сокровища – его насильно отобрали; высокий Беда, возможно, и выстрелил бы – мешали дети, повисшие на своей любимице. И всё же ей удалось каким-то образом спрятать реликвию дома, миниатюрное евангелие в обложке из слоновой кости с металлической защёлкой, – вещицу, что дети почитали за счастье подержать в руках.

Когда надо было кого-то поощрить, бабушка вынимала из сундука книжицу, скрывавшуюся в ладони: «Можешь подержать». Другие, хныча, завистливо смотрели на счастливчика:

– Альтмама, и я буду слушаться, дай и мне подержать.

– В другой раз. Если слушаться будешь.

...А сейчас выбрасывалось всё из сундуков. Квартира была завалена хламом; дети жались по углам; дедушка на табурете недоумённо вертел головой. В воздухе – пух из распоротых подушек, в комнате – погром. С обыском, наконец-то, было закончено. Старику приказали одеться. Бабушка, тётя Маруся, дети кинулись к нему.

– Нельзя! – остановил их Беда.

Дедушка с грустью, словно запоминая, обвёл всех и глазами задержался на бабушке Зине.

– Не волнуйтесь, разберутся, это ошибка – я скоро вернусь, – уже с шапкой на голове остановился он у порога.

Из школы пришла последыш Лида – худенькая 13-летняя девочка с выразительными голубыми глазами. Видя в прямом смысле погром: летящий пух, выпотрошенные сундуки, одеяла на земляном полу, – она с выражением ужаса застыла у порога.

– Что случилось? – скорее выдохнула она, чем спросила.

– Лидочка, отнеси пышки отцу в сельсовет, – впопыхах сквозь слёзы говорила бабушка Зина, колдуя с тестом, в который летел пух.

– Зачем – в сельсовет?

– Его взяли.

– Кто?

– НКВД.

– За что?

– Не знаю. Может, примут еду – не ел ведь ещё! Не раздевайся! Должны же ребёнка пропустить!

Пышки, дорогое по тому времени удовольствие, из-за спешки не получились. Бабушка собрала тёплый узелок, Лида прижала его к себе, побежала к сельсовету. Открыла дверь и – тотчас увидела отца, что сидел у стола, скрестив на коленях руки. Встретил вопрошающий взгляд детских глаз, грустно улыбнулся. «Не виноват! Не виноват!» – пролетело в её голове, и она ринулась: «Папа!»

– Ты что – нельзя! – перегородил ей рукой Беда.

– Lidchen, ich bin nicht schuld. Glaub nicht, niemand glaub! (Лидочка, я ни в чём не виноват, ничему не верь), – успел сказать по-немецки этот 56-летний дорогой человек.

– Говорить только по-русски, по-немецки – запрещено! – отрубил Беда.

И она застыла – в поклоне к отцу.

– Что у тебя в узелке? – поинтересовался, наконец, коренастый.

– Передачка. Мама послала. Можно?

– Можно, пусть при нас ест.

– Да ты, Лидочка, не волнуйся – я не голодный.

– Поешь, папа. Правда, пышки получились неудачные. Там ещё бутылка молока.

У неё взяли узелок, посмотрели содержимое и передали отцу. Они – оба – не знали, что видятся в последний раз.

– До свидания, папа!

– До свидания. Успокой всех. Я ничего плохого не сделал, пусть не сомневаются.

Бабушка Зина не раз ходила в районный центр в надежде на короткую встречу, в надежде что-нибудь прояснить – к дедушке не впускали, но передачку принимали. В последний раз брать ничего не хотели: «Здесь кормят».

– Твенацать километр, талеко! – плача, изъяснялась бабушка на пальцах. – Ноги, руки палят. Пери, пошалуста!

– Нельзя, бабушка, – отталкивал узелок молоденький солдатик.

И сказал то, что, видимо, не должен был говорить:

– Завтра его в Кулунду этапируют.

– Кулута? Сафтра? Так талёк? Сачем?

– Да, да, завтра, – улыбался он её произношению. – Ну, давайте узелок. Передам, только об этом никто не должен знать – нельзя нам врагов жалеть.

Усталая, с красными от слёз глазами бабушка вернулась домой, где ждали дедушкины сёстры: тётя Нюра и тётя Вера, дочери: Мария и Лида и несколько спецпереселенок, – не услыхали добрых вестей и вскоре разошлись.

Раньше к бабушке Зине забегали соседки, русские женщины, теперь перестали – решили от греха подальше: дружить с «врагами народа» было опасно. Бабушка засобиралась в Кулунду.

– Ты не знаешь языка – ничего не найдёшь, ничего не выяснишь, – отговаривали тётя Маруся и тётя Нюра.

В Кулунду отправилась красивая, белолицая тётя Нюра – вернулась она чёрная и похудевшая.

– Зря ходила – ничего не выяснила, никуда не впустили, даже передачку не взяли. По дороге домой всё и съела.

И в доме поселился страх, и повисла какая-то особенная, зловещая тишина. Все разговоры сводились к бытовым проблемам: «Ш – ш – ш!.. Стены слышат...» Это шиканье принизывало всё наше детство и отрочество. В людных местах говорили только по-русски – коряво, смешно, но по-русски: непонятная для русского слуха немецкая речь могла быть источником секретной информации. Подозрения надо было исключить – на родном немецком говорили дома, и только тихо: запуганным, беззащитным женщинам предстояло сохранить жизнь детей.

 

Дедушка Сандр – Германн Александр Иванович – 1886 года рождения, арестованный 17 декабря 1942 года, умер в тюрьме 20 сентября 1943 года от пеллагры – диагноз тюремного врача. В одной из справок, полученной впоследствии на многочисленные наши запросы, сообщалось: «Постановлением прокуратуры Новосибирской области от 28 августа 1970 года уголовное дело в отношении Германн А.И. было прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления, и он посмертно реабилитирован».

 

Во второй половине семидесятых маму – к тому времени было ей уже за шестьдесят – вызвали в КГБ для знакомства с делом отца. Ей прочли длинный список из семидесяти трёх свидетелей, что давали, якобы, показания о его «контрреволюционной деятельности».

– Вы знаете кого-нибудь?

Она не знала. Когда сообщили, что отец умер за три дня до «тройки», объявив в знак протеста голодовку, потеряла сознание.

Так через 30 лет семья узнала, где и когда встретил смерть дедушка Сандр, – тщетно бабушка Зина пыталась гаданиями предугадать его судьбу.

 

БАБУШКА ЗИНА

 

Десять лет бабушка Зина жила ожиданиями встречи с дедушкой. Подолгу разглядывая себя в зеркало, прихорашивалась... Стоит, бывало, розовощёкая, с ясными голубыми глазами и, чуть-чуть поворачивая голову, притрагивается к лицу. Пышные до плеч густые волосы гладко причёсаны, сзади круглый гребень чуть ниже макушки. Она медленно вынимает гребень и проводит им по волосам. Улыбаясь, развязывает фартук и снова завязывает так, чтоб образовался бантик. Этот бантик на попе привлекал взгляды, и тотчас бросалась в глаза её стройная миниатюрная фигура. Всегда чистая и опрятная, она привлекала лёгкой, летящей походкой.

– Ну, что ты, бабушка, так прихорашиваешься? Все равно никто не видит! – смеялись мы, дети.

– Вдруг альтпапа вернётся, а я грязная, неопрятная...

Бабушка целыми днями возилась с детьми тёти Маруси, полола огород, управлялась по хозяйству. Иногда няня и нас приводила, а сама уходила в колхоз зарабатывать трудодни.

Дом был полон детей, и, как все дети, мы бегали, кричали, ругались, мирились и опять ругались; нас не волновали ни заботы бабушки Зины, ни её здоровье, что с каждым днём всё слабело, – хождения с передачками для дедушки Сандра отнимали силы и время. Лето было на исходе, а сена в должной мере не заготовили – некому было. С трудом успели выкопать картошку.

Женщины боялись зимы – суровой зимы сорок третьего!

Февраль. В сарае ни соломинки.

– Как спасти корову? Чем кормить её? – не раз слышали мы горестный вопрос бабушки. – Сондрик, будто не в колхозе живём, даже соломы не даёт. А ведь Мария работает, на каникулах – и Лида с Машей!.. Будь он неладен! И когда только Сандр вернётся?

А Сандр, оказывается, давно лежал в сырой земле.

Недалеко от дома стоял заброшенный пустой амбар, покрытый старой соломой, и две беззащитные, уставшие от жизни женщины приняли решение дёргать на крыше этого амбара солому и таким образом спасти корову, что недели через две должна была отелиться. Мы любили нашу бурёнушку – звали её Леной – и, заходя в сарай, гладили бока, счищая линявшую шерсть, – для мячика. Корова грустно смотрела, а мы, поглаживая, ободряли её, будто она понимала:

– Потерпи, скоро лето, скоро будет много травы. Нам тоже молока хочется, но мы же терпим!

Молочка мы не дождались. Вскоре кто-то заметил, что с крыши исчезает солома. Установили слежку – поймали бабушку Зину с тётей Марусей.

– Почему Сондрик наша смерть хочет? Даже солома не даёт! Я же, как все, – работать! Почему другим давать, нам – нет? – плача, оправдывалась в правлении колхоза тётя Маруся.

Утром к нам во двор заявился сам Сондрик, с ним – ещё какие-то люди. Тётя Маруся уже ушла – с детьми оставалась бабушка. Глянула по привычке через замерзшее окно во двор, коротко глотнула и громко крикнула:

– А! Корову уводят!

И, накинув тёмную шаль, в лёгкой домашней одежде рванулась к дверям. Все, кроме трёхлетнего Вити, не сговариваясь, – за нею.

Корову выводили из сарая. Один впереди тянул за верёвку, другой бил по распухшим бокам – погонял.

С трудом подыскивая слова, бабушка пыталась приструнить Сондрика:

– Тети маленький голодать – пошалеть нато! Ему каша, малако, сыр нато! Я ф Родин ходить – прокурор шалофацца!

– Я сам себе прокурор! – не глядя, отрубил он.

– Пошла, пошла! – погонял кто-то.

Полураздетые дети, крича и плача, бежали рядом. Я с сестрой пытались погладить бока; пятилетний Саша тянул за хвост; девятилетняя Лиля забежала вперёд и, поглаживая морду, со словами: «Ле-е-на, Ле-е-на!» толкала корову назад, к дому. Её оттолкнули – и она, в платьице с короткими рукавчиками, нырнула в снег. Сзади ударили, корова рванулась, Саша отпустил хвост и тоже опрокинулся в снег.

Так брюхатую Лену увели из дырявого сарая. Молча глядя вслед, мы горько плакали. Не обращая на нас внимание, бабушка поплелась к избе, бросилась на кровать, отчаянно и беспомощно по-немецки запричитала:

– Господи-и! За-а что-о? Смилуйся, Го-осподи! Сандр! Где ты? Помоги, Са-а-анд-д-др!

Глядя на неё, дети забились в углы и затихли. Надолго воцарилась тишина. Хотелось есть, но мы молчали. К вечеру пришла тётя Маруся, увидела лежавшую бабушку, нас, голодных, – и заметалась по избе. Из валенок высыпала пшеницу, которую украдкой натолкала туда в пшеничном амбаре, достала чугунок, бросила пшеницу в воду и сварила, приправив ложкой топлёного масла. Казалось, в целом мире не было ничего вкуснее этой каши, этой разбухшей пшеницы!..

С тех пор свежая, гладкая и розовощёкая бабушка Зина как-то быстро постарела. Лицо посерело, по нему ручейками пробежали морщинки, печать страдания поселилась в нём и больше так и не сошла...

ЛИДА

 

На выходные за продуктами из Родинской школы приехала Лида. Тётя Маруся убеждала её сходить к прокурору и просить заступничества.

Корова Лена на колхозной ферме отелилась, давала много и отличное по жирности молоко – мы жили впроголодь. Единственное, что ещё оставалось, – четверть кувшина топлёного масла. Её просили:

- Сходи к прокурору, ты хорошо говоришь по-русски. Не вернут корову – как учиться будешь? Молочные продукты и картошка – единственное, что можешь брать из дома!

Слово-то какое – «прокурор»! Оно и без того наводило ужас… Просить его – человека, которого считала виновником ареста отца? Страх был велик, но когда совсем стало невмоготу, Лида решилась.

– Председатель колхоза увёл у нас корову, – жаловалась она, – шестерых малышей кормить нечем. Мне тоже без коровы учиться не на что. Помогите, пожалуйста. Пусть вернут!

Он долго расспрашивал о подробностях, которых она не знала, долго читал о чём-то мораль, вышел, наконец, из-за стола, подошёл, погладил ей волосы и покровительственно произнёс:

– Учиться, конечно, надо. Это похвальное желание! Иди домой, вернут вам корову!

Мы прыгали, кричали, хохотали, кувыркались, когда через долгих два месяца те же люди, что увели корову, вновь привели её. Телёнок остался в колхозе, но это уже не огорчало. Вечером напились парного молока, сепарировать которое начали лишь через день. Из обрата опять готовились молочные супы и кисели, творог и сыр, из сметаны сбивалось масло – мы вновь были богаты...

Лиде исполнилось пятнадцать. Все подавали заявления в комсомол – она, разумеется, тоже.

– Не пиши, тебе не надо, – остановила её одноклассница.

– Как это «не надо»? Ты что говоришь?

– Тебе нельзя. «Классная» велела предупредить.

Лида усаживается за парту, прячет мокрые глаза, плохо слушает учителя, размышляет: «Чем я хуже? Почему?» и, наконец, догадывается: «Отец!..» Ей обидно и за себя, и за него, но фантазия разыгралась, мечты унеслись вперёд… Признают, обязательно признают, что арест был ошибкой…

Раньше домой возвращались дружной, весёлой компанией – сейчас, как только заканчивался урок, она пулей вылетала из класса, на ходу натягивая пальтишко. Чувство обиды распирало. Бежала по другой, безлюдной тропинке и плакала навзрыд. Видеть никого не хотелось.

От рыданий, что не в силах была остановить, ей сделалось плохо. На душе пусто. Жить? Зачем?.. Пошла к речке – броситься в омут, но в последнюю минуту решила, что это будет трагедией для матери, и медленно побрела домой. Дверь избы открыла задом и прошла, низко опустив голову. Бабушка тотчас всё заметила:

– Что случилось?

Лида боялась разрыдаться – молчала... Глядя в её красные глаза, обеспокоенная мать приказала:

– Рассказывай!

– Меня не принимают в комсомол, – и заплакала так горько, что всем стало не по себе.

– Ну и что? Стоит ли расстраиваться? Дураки! Кого же принимать, если не таких, как ты?

Лида хорошо училась, была активисткой, успешно выступала в художественной самодеятельности. Её раздели, заставили поесть, уложили спать. Она уснула, а бабушка Зина ворочалась, не спала – тоже плакала...

 

СЛУЧАЙ НА БАХЧЕ

 

Няня Лиза решила действовать в одиночку. Ни с кем не посовещавшись, она отправила матери в трудармию письмо. Рассказала об аресте дедушки, самоуправстве Сондрика, не дававшего корма и отбиравшего корову, о страданиях Лиды, и вскоре произошло событие, предугадать которое было трудно.

Летом няня работала сторожем на бахче. Мы, пятилетние, жили с нею в шалаше и помогали дёргать траву – не знали, что она убедила бригадира и председателя Сондрика ставить ей не один, а два трудодня.

– Один – за мой работа, один – сиротам, она мене помогать будут.

Нам нравилась эта свободная жизнь, и мы помогали в меру сил – бабушка не напрягала нас. Однажды в председательской коляске приехал сам Сондрик.

Он оглядел огромные кусты лебеды и, опустив и без того низкие брови, тяжело ухнул:

– Плохо работаете – травы полно!

Я двумя руками ухватилась за куст – из земли он не шёл. Сондрик сплюнул, дёрнул его одной рукой и легко отшвырнул в сторону. «Вот это да! Вот так богатырь!» – восхищались мы с Изой его силой. Няня подобострастно бегала возле, показывала на большие арбузы и дыни, хвасталась:

– Кароший! Ой, кароший! Мы карашо смотреть! Хочешь – я разрешать пробовать!

Он вальяжно расселся в шалаше на свежей траве, которую мы только что нарвали и разбросали, свернул калачиком ноги в новых хромовых сапогах и по-барски скомандовал:

– Давай, бабка, режь арбузы!

Пока он ел, няня сорвала ему два в коляску – для домашних.

– Гостинец!.. Мало – можно, много – нет! – распоряжалась она, словно бахча была её собственностью.

Видимо, чувствовала себя хозяйкой, которой никогда не была.

Няню в селе побаивались. Абсолютно лишённая страха, она преследовала вора обычно с большой палкой, но однажды два подростка обезоружили её и так избили, что она потеряла сознание, – очнулась лишь, когда те с полными мешками бежали уже к дороге.

Случай заставил её потребовать у председателя ружьё, и она, как ни странно, научилась стрелять. Сомнений, что бабка будет шутить, ни у кого не было – знали: выстрелит. Об укромном месте страшного «оберега» мы не только не знали – не догадывались даже.

Раз в день наезжал водовоз. Он привозил большую бочку с водой и просил «кавун» – одаривала няня его не всегда.

– Всем дать, всегда дать, што на трудодни к осень люди получать? Ехай, ехай! Кавун и дыня все любить! – ворчала она по-русски и шла за повозкой до конца бахчи.– Теперь уже не срывёт.

– Немчура проклятая! – беззлобно ругался тот.

Ограничения существовали и для нас. И лишь когда мы жаловались, что голодны, и, канюча, повисали на ней, бесформенной и высокой, она сдавалась, с ужасом и болью приглядываясь к лицам. Счастливые, мы забегали вперёд, наклонялись, тыкали в арбуз и кричали:

– Муттер, смотри, какой большой! Краснющий, наверное!

– Не-е, селёный, я найти кароший! – и сухопарая, прямая шла дальше.

Срывала облюбовыванный «кавун», а мы, довольные, мчались вприпрыжку к шалашу. Как в нём прохладно и пахнет травами! А как сладок и сочен арбуз! Разрезала – лучшие куски нам. Семечки выплёвывали в глиняный кувшин – на семена.

Однажды мы все трое работали: она тяпкой, а мы перед нею путь расчищали – траву дёргали. Разогнулась няня и заметила вдали бежавшую к нам девчонку лет девяти. Спотыкаясь и размахивая платком, она что-то кричала.

– И шо такой? – переглянулась с нами няня (говорить по-русски пыталась она не только на людях)

– Да это же Лиля! – узнала Иза. – Лиля, дочь тёти Маруси!

– Зачем? – нелепо спросила она и, покачав головой, отреагировала совсем другим тоном. – Ой, и, правда, Лили! Опять шо-то с кем-то случиться! И шо опять?

Запыхавшаяся Лиля радостно выпалила:

– Ваша мать пришла! – и к бабушке. – Тётя Элла из трудармии вернулась!

Нас застолбило...

– Да правда же! Честное слово, вернулась! Хотите – землю буду есть!

Всплеснув руками, бабушка первая пришла в себя:

– И шо я стоять? Дак кавун срывать надо! Лили, давай помогать! Нее, лучче я сам! – и, бросив тяпку, побежала по бахче.

Лиля бежала рядом и просила:

– Баба Лиза, одного мало, давайте ещё!

– Больше?.. Не-е! – и, спохватившись, – Ой, и на кого я бахча оставить? Ладно, мож, нишо не случится?

Лиля уговорила сорвать три арбуза – два больших и один поменьше. Она несла маленький, няня – два больших. На полдороге Лиля остановилась:

– Давайте присядем, отдохнём!

Няня согласна – мы с Изой отдыхать не хотели, бежали и торопили: «Лиля, не отставай!» Не думали, что она устала, уже однажды проделав этот путь. Наконец, догадались: «Давай арбуз!» Теперь мы несли его по очереди и вскоре поняли тяжесть ноши. Вдали показалась деревня, за нею – глубокий яр, а там – уже недалеко.

 

ВСТРЕЧА

 

Наконец-то! С тяжёлым чувством, с недетским волнением нетерпеливо открываем двери... Первое, что видим, – маму у стола. Она сидит на табурете между столом и стеной, возле – альтмама и несколько русских соседок.

Мама, яркая, красивая, с белоснежным лицом, в белом берете, который так шёл к её чёрным волосам, выделялась ярким светлым пятном – лицо от солнца прятала, оказалось, в платок.

- Ма-а-ма! – устремились мы к ней.

Хотелось вскарабкаться на колени – остановили неестественно вытянутые толстые ноги.

– А с ногами что?

– Болят, – просто, будто это было в порядке вещей, ничего больше не объясняя, сказала она и, улыбаясь, прижала к себе. Все плакали, никто никого не успокаивал – горя хватало у всех. Юбками, руками вытирали глаза. У мамы в руках оказалось полотенце – она вытерлась им. Бабушка Лиза, как старшая и самая рассудительная, тихо попросила:

– Расскажить, Элла, как жиль?

– Как жила? Всяко было. Тяжело было... На содозаводе работала – сода руки и ноги разъедает, вот они и опухли. В последнее время на овощных плантациях чуть полегче было. Ой, забыла! Гостинец вам маленький принесла. Лизбет-вейзель, подай торбочку у двери, – обратилась она к няне, – запустила руку в мешочек защитного цвета, вынула два больших красных помидора и подарила нам с Изой.

– Были зелёные, дорогой поспели. Это всё, чем могу угостить. Вам берегла, хотя... очень хотелось есть.

Взгляды окружающих скрестились на чудо-помидорах – мы боялись надкусить такую красоту.

– Ешьте, ешьте! – доставала она ещё два. – Это Марусиным детям. Разрежь им, мама.

Половинку отложили старшенькой – 12-летней Маше, что в школьные каникулы работала на ферме телятницей. Вкус, сочный и мясистый, навсегда врезался в память, и мы с Изой остались на всю жизнь влюблёнными в томаты.

– Сама-то помыдор, мабудь, пойила? – позавидовала соседка Манька Сапко.

– Нет, боялись... Да и эти украдкой унесла... Старалась, чтоб никто не увидел...

– Как добиралься, Элла? Содозавод далёко? – нетерпеливо переспросила бабушка Лиза по-русски.

РАССКАЗ МАМЫ

 

– Как добиралась? – задумчиво повторила она. – Всё больше ночами. Однажды ранним утром надумала отдохнуть. Сижу... Ноги распухли – идти не могу. Вижу: старик на бричке едет. Остановился:

– Что сидишь, красавица?

– Ноги болят, отдыхаю.

– И куды идёшь?

– В Степной Кучук Родинского района.

– А я у Каяушку. Садись – подвязу!

Села и вскоре задремала. Чувствую – кто-то меня подталкивает. С трудом открыла глаза – не могу сообразить, что со мною и где я. Спросила – дед и говорит:

– Ишшо б немножко – с брички б скатилась!

Начал расспрашивать, откуда иду. А как я ему скажу?! Не могу же незнакомому человеку признаться – бежала, мол, из трудармии!

Услыхав слово «бежала», все сразу застыли: у порога бабушка Зина с веником в руке, тётя Маруся с алюминиевой кружкой, бабушка Лиза в полусогнутом состоянии у печки с приоткрытым ртом, Лиля с трёхлетним Витей на руках; мы, переставшие жевать, и три соседские русские женщины с широко открытыми глазами, примостившиеся на длинной, во всю стену скамье, – все в «немой сцене» уставились на маму.

– Да сбежала! Чего уж теперь! Будь что будет!.. – с горечью воскликнула она и продолжила. – Начала придумывать про себя историю. Сказала, что родом из Кулунды. Он всё мрачнеет:

– И куды идёшь?

– Как куда? Домой!

Ка-ак крикнет вдруг:

– Слышь, девка! Ты мяне байки ня рассказывай!

– Да мать я в Кулунде навещала! А дети дома, в Кучуке.

– Кулунда, девка, са-авсем у другой старане!

– Заблудилась, наверное...

– Я ня сразу по разговору понял, шо ты немка. Слязай, фашистка проклята!

– Пожале-ей!

– Вас, фашистов, ня жалеть – убивать нада!

Останавливает лошадь и, замахнувшись кнутом:

– Слязай!

Я в страхе соскользнула, отбежала в сторону. Обрадовалась, что мужик отъехал. Легла в траве, наплакалась, а потом и уснула. Но на этом испуг мой не закончился. Проснулась вечером и вижу: недалеко – безногий мужик на култышке . Ну, думаю, за мной. Он удивлённо спрашивает:

– Ты чо тут делашь?

– Устала, прилегла и заснула. А вы... кого ищете?

– А я пакос сматреть приехал, хошь – подвязу?

Отказаться – удивится. Сижу, молчу – боюсь говорить. Мужик говорливый попался. Слово за слово – и вдруг огорошил:

– Ня из наших ты краёв! Признавайси – сбяжала?

Устав от лжи и окончательно запутавшись, честно сказала:

– Да, из трудармии сбежала.

– Из трудармии? За енто ж расстрел!

– Знаю, две пятилетние девочки-близняшки дома с чужой женщиной. Сердце не выдержало...

– В сяльсавет вязти тя надо.

– Пожалей детей: муж в трудармии погиб, отца недавно арестовали. Отпусти – одна я у детей осталась! Пропадут они без меня.

– Узнают, шо вёз тя, ня сдобровать мине.

– Не узнают – ты никого не видел.

– Тады вон у лясочка сойдёшь – и к дяревне паближе. Куды, говоришь?

– В Родино.

– Далё-ёко... Хлеб-то у тя есть?

– Помидоры и лепёшка.

– На вот – бяри. Мине ня надо, скоро дома буду.

Помолчав, посоветовал:

– От лясочка трапинка у деревню будя, у крайняй хаты у бурьяне пересядишь.

Поблагодарила и медленно поплелась дальше. Родино обошла стороной: понимала, что меня уже ищут. Хотелось девчонок увидеть, и, радостно блеснув взглядом: „А вижу всех!“

Манька Сапко, слушавшая, как и все, молча, загремела вдруг:

– Ны бийся, Элла, мы тэбэ ны выдадим! Отдыхай сёгодни, а завтра утром пийдэшь зо мной у правление колхоза, к прэдсыдатылю Сондрику. Вин сам соби голова. Як скажэ, так и будэ: и з райённым начальством поговорыть, и от трудармии ослобоныть. Як ны суды, а у тэбэ малы дитки. Баба Лиза завтра умрэ – хто их ростыть будэ? Кому воны, сыроты, нужны? Тилько ты помяхчи, доверитильно, почащи называй ёго Илья Кузьмич: вин цэ любэ!

– Не знаю, Маня. Не поможет это.

– А ты попробуй. Мы за тэбэ горою станэмо. Дуня Горюва, помнышь, горбатэнька, ждэ – ны дождэцця, када у колхози знов куспром откроють.

Увидев, как баба Зина замешивает из отрубей тесто на оладьи, приказала:

– Пидожды, баба, у мэнэ дома трошки муки осталось. Подывлюсь, можэ, куры яйца знэслы. Щас прынэсу.

Убежала – принесла три яйца и муку.

Вечером с работы пришли Лида с Машей. Удивлялись, обнимались, плакали, смеялись. Подоили корову – молоко в этот вечер не сепарировали. Словно в праздник, пили цельное. Стол был праздничным: в большой чашке лежали жирные, жаренные в масле оладьи (благо, топлёное масло было), три арбуза наре´зали в тазик, а в алюминиевые кружки разлили парнОе молоко. Вся большая семья и три соседки вспоминали разбросанных по миру родных.

– Вот порадовались бы! Как они там? Голодные, наверное, – вернулись бы!

Плакали по погибшим. Пели «Ой, лужку-у, лужку-у, лужку-у», «Ой, Ва-сылько сино косэ», «Распрягайтэ, хлопци, волэй». Мама и тётя Маруся выучили их в куспроме ещё до ухода в трудармию. Какое ж это всё-таки чудо – славянское многоголосье! Как хороши и мелодичны эти песни!

Часто, проходя мимо куспрома, люди останавливались и слушали. У мамы и тёти Маруси сильные, звонкие и чистые голоса. До того, как всех взяли в трудармию, мама брала иногда и нас с собой, и мы тоже подпевали. Если мама и тётя Маруся не знали слов, вытягивали голосом. Плавно лилась мелодия на разные голоса. В такие минуты никто не думал о горькой действительности, а длинный рабочий день становился короче. Сами женщины из кустарных работниц превращались в артисток, что чудодействовали своими голосами. Горбатая Дуня Горевая распарывала; тётя Маруся, разглаживая паровым утюгом старые швы, улыбалась и от удовольствия прикрывала глаза; Варя Честнейше и Катя Цыбулина, весело поглядывая друг на друга, смётывали то, что успевала выкроить мама; сама же она в это время кроила по меркам, написанным карандашом на газетных клочках. Когда надо было что-то подсчитать, на секунду-другую переставала петь, потом снова чертила на сукне мелом, и её голос вливался в общую мелодию. Работа превращалась в праздник.

Бывало, в куспром заглядывал Сондрик, но песня в такие минуты не прерывалась. Сурово из-под мохнатых бровей поглядывал он на женщин, удивляясь, как они успевали петь и работать одновременно. Расхаживая по мастерской, бил себя кнутовищем по ладони, глухо и мрачно говаривая:

– Ши-и-бко поёте. Глядыть у мэнэ! Шоб работа ны останавлывалась! Гляды, Элла, ты тут за старшу. С тЭбэ спрос особый!

Женщины восхищённо вспоминали колдовство в куспроме и хохотали. Манька Сапко положила конец этому чудесному вечеру:

– Ой, як гарно! Позно вжэ, завтра уставать рано. Расходыться надо, а ны хочеться. По домам! – поднялась она, и все нехотя разошлись.

 

СОЛИДАРНОСТЬ

 

Манька известила о мамином бегстве Дуню Горевую, Лену Гладышеву и Катю Цыбулину. Рано поутру после выгона коров Манька забежала за мамой и тётей Марусей, и они втроём отправились в правление колхоза. Бабушка Лиза украдкой перекрестила их в окно и отправилась на бахчу без нас.

У колхозной конторы собирались люди. Три женщины стояли за углом подальше от любопытных глаз. Мама издали узнавала знакомых баб, шедших с вилами и тихо разговаривавших меж собою.

– Скырдують, – шептала Манька. – Устають, рукы у мозолях, животы надорваны. Дуне, малэ´нькой да з горбом, тяже´льше всих. Тяжко пиднымать ны можэ – бабы жалиють йийи, пидсаживають на скырду, и вона звэрху з ким-ныбудь сино укладывае. Отож полэгче чуть, чим знызу подавать. Пидожды тута! – приказала она и пошла навстречу женщинам.

И вот уже за углом конторы шестеро «товарок» вытирают кулаком носы.

– Если б не дети, давно бы в омут кинулась! – жаловалась Лена. – Сондрик барином живёт, а мы – вроде его холопы! Запугал всех.

– Да его районщики поддерживают, он перед ними выслуживается: то бычка для них зарежет, то подводу с пшеницей отправит, то арбузов телегу. Отправляем, говорит, на фронт. Кто осмелится заикнуться да к прокурору пойти, цыкнет: «Я сам себе прокурор». Над женщинами, чьи мужья погибли, особенно издевается, знает: не от кого им защиты ждать, – тихо и обречённо жаловалась Катя.

– Ладно хныкать! – оборвала Манька. – Тяжко, да хоть диткы з вамы. А вона як? Сырот на чужу бабку оставыла!

– Я ведь сбежала, – призналась мать.

Не думала, что Манька этот секрет уже рассекретила.

– Смотри – одна к Сондрику не ходи! – предупредила Лена.

– Можэ, и упросымо знову куспром открыть, – заключила Манька на своём тарабарском языке. – Хорошо бы! Тилько ты заходь у правление упысля нас. Надо, шоб Сондрик був одын.

Издали раздался зычный голос Сондрика, и женщины, оставив за углом мать, вошли в правление со всеми. Двор опустел и затих.

День был промозглый, ветреный. Мама продрогла. Осторожно вышла из-за угла и робко открыла дверь длинного коридора. За столом сидел дед Левченко, что, вместо нашего отца, работал счетоводом-бухгалтером. Пригляделся – узнал не сразу.

– Элла, ты что ли? Откуда взялась? – оживилось и просветлело его доброе лицо.

– Здравствуйте, дедушка, – улыбнулась она, – я это, я! Ночью приехала.

А сама прислушивалась к разговору женщин в большом кабинете с настежь открытой дверью. Обрадовалась, заслышав знакомый гудящий голос:

– З этимы кОнямы, Илья Кузьмыч, мы много ны наскырдуемо. Дай нам добрых кОнэй!

Мать прошла, умышленно заглянула в дверь и нарочи´то громко поздоровалась:

– Здравствуйте, Илья Кузьмич, только что из трудармии, отметиться пришла.

С возгласом: «Да это ж Элла!» женщины выскочили из двери и повисли на ней. Сцена получилась очень правдоподобной. Важно из кабинета вышел Сондрик, из-за стойки – дед Левченко. Пустое правление наполнялось голосами.

– Виткиля узялась, портныха ты наша? – басила Манька.

– Какая ты красивая! – тоненько, по-девичьи говорила не бывшая замужем 35-летняя горбатая Дуня.

– Здравствуй, соседка, – приветствовала маму оказавшаяся здесь же бабка Василиха. – Давно не виделись... Насовсем, что ли?

– Не знаю. Как получится.

– Ой, хорошо бы, Илья Кузьмич, опять куспром открыть! Пообносились все. Моему Николашке полушубок бы сшить, да некому. На работу мальчонке выйти не в чем, а парню тринадцать! Мёрзнет, загубит себя. Кому нужен будет? – верещала Лена, которую мать особенно любила и с которой была особенно дружна.

– Тю, да куспром усим нужон! – басом вторила говорливая Манька. – Скоро два года, як двэри на амбарном замке. А Ваша, Илья Кузьмыч, Варвара тож зо´всим ныдавно горювала: «Эллу узялы, так платье нИкому сшить; у центр ни в чём зъиздыть». Када фотограф прыижжав, дак Варвара на Галю, старшэньку вашу, свое платье надила.

– Цыц, тараторки! – прервал атаку Сондрик. – СлОва ны дадуть сказать! Хто говорыть, шо з куспромом плохо?! Ты як – назо´всим?

– Да я... сбежала! – выпалила она, ободрённая женщинами.

– Ну и хорошо, что сбежала! Давно бы! – улыбаясь, вякнула горбатая Дуня.

– Да понимаешь ли ты, дура, шо говорышь? Да понимаешь ли ты, уродина, шо значить «сбежала» в наше врэмя? За это расстрел! Война идэ! А ты «хо-ро-шо!» – грозно передразнил он, нагоняя страх, окончательно разрушая безвредный, легкомысленный за´говор и тем самым возвращая всех к действительности. – Да я завтра же должо´н об этом у центр сообщить и уж, будьте уверены, йi посадять.

Женщины помрачнели.

– Да у нэй же дивчатки, сыроты! Чужа бабка их ко´рмэ и обыхаживае! – возмутилась Манька.

– Так у йих же родна бабка йе!

– Вона, Илья Кузьмич, бильшэ ны можэ работать. У йий сыл на Лиду ны остаеться! – защищала Манька бабушку Зину.

– А ты, Мария? – обратился он к тёте Марусе.

– У мне четыре ребёнок – я одна работать. Тяжело. Карашо – Лида на каникул помогать, а зима она опять школа ходить. Не может я одна кормить такой орава.

– Ны обизательно йии учить. Хай работае! – возразил Сондрик.

– Отец завещал учить, – сказала мама.

– Про отца ны заикайся! – зыкнул он.

В разговор вмешался молчавший до сих пор дед Левченко.

– Да ты, Кузьмич, всё и уладишь. Поезжай в район, объясни всё. Добавь, что она нужный для колхоза человек. Ну, кто тебе прекословить будет?

– Оно, конешно, – польщённый, согласился Сондрик. И, скосив глаза на маленькую, стройную маму, на распухшие, в язвах ноги, вконец расщедрился. – Ладно, ступай додому. Ныдилю отдыха даю. У ныдИлю (воскресенье) у дида Левченка вИзьмэшь ключ от куспрома, убэрэ´шься и – прыступай до работы. У поныдилок я до тэбэ свою Варвару з заказом отправлю! – и помолчав. – А з прокурором у районе, думаю, договорымся.

И договорился. Через 35 лет, когда мы начали собирать документы о трудовом стаже родителей, на запросы о пребывании матери в трудармии, приходил один и тот же ответ: «Такая... не значится». Три года доказывали, где она была, что делала, с кем работала, – её не находили.

– Мне, Илья Кузьмич, ещё люди нужны – сама не управлюсь.

– Кого тоби?

– Пусть останутся те же, кто до трудармии работал, я их уже кое-чему обучила.

– То много.

Манька Сапко самоотверженно отказалась:

– Да вы ны волнуйтэсь, Илья Кузьмыч, я скырдовать останусь!

– Мне не меньше четырёх человек надо. Пусть это будет моя сестра Мария, Дуня, Лена и Катя.

– Добро! – решил он. – А пока – марш по мистам! Работа ждэ!

Бабушка Зина с детьми нетерпеливо ждали. Заметив маму, мы ещё издали бросились навстречу.

– Всё пока хорошо... обещал уладить. Подождём, а сейчас дайте выспаться.

– Ура-а! – огласился дом радостным криком.

Когда мама проснулась, оказалось, что болячки на ногах сильно загноились. Одна нога зловеще покраснела. Мы побежали к соседке, деревенской знахарке бабке Василихе. Поговаривали, что она колдунья, но мама в это не верила:

– Просто понимает толк в травах, которых у неё всегда полно.

Бабка осмотрела ноги, залезла к себе на чердак и вернулась с пучком каких-то трав. Заварила их, остудила и попросила чистую тряпку. Оторвала клочок, тщательно промыла язвы. Густым настоем пропитала большую тряпку, приложила к болячкам, обмотала ногу клеёнкой и большим чёрным платком.

– Не разматывай. Завтра приду, ещё раз компресс сделаю – заражение пошло.

На другой день интересовалась: «Полегча´ло?»

– Не видишь разве? Опухоли почти нет, да и боль стала меньше.

Несколько раз повторив процедуры, бабка Василиха вылечила ноги мамы. С тех пор в семье у нас относились к ней с глубоким уважением и страхом: «А если и вправду, как говорят в деревне, она способна напустить порчу? Не обижайте её».

Мы не обижали.

СОНДРИК

 

Радуясь, что наш заречный домик наполнился жизнью, мы вместе с мамой к концу недели сходили к няне на бахчу. Немного погодя заявились Цвингер Лиля с братом Сашей, наши двоюродные брат и сестра.

– Тяжело одной, не успеваю. Помогите, – просила няня, – у вас руки молодые.

Мама с няней тихо разговаривали в шалаше, а мы, четверо детей, весело рвали сорняки, когда вдали запылил ходок председателя. Кучер остановил лошадь.

– Вы чьи? Шо робытэ? Хто послав? – грозно спросил Сондрик, развалясь в коляске.

– Мамины. Бабушке помогаем, – сбросила я оцепенение.

– А мать дэ?

– В шалаше.

Мама и няня уже выходили навстречу.

– Цэ шо? Уси твои? – обратился он к маме.

– Нет, мои только близняшки – Тоня и Солда. А это племянники, Марусины дети.

– Ну, ладно, хай помогають. Прыихав я, бабка, за арбузАмы. Балакають, шо ты усих гонышь, так я сам... Наложь-ка мыни повный ходок!

– На трудодень выдавать?

– На трудодни... На трудодни, – скорее проворчал он.

– Хай кучер за мной идти, буду показать, какой рвать! – приказала няня.

Нагружённый доверху ходок удалялся от бахчи.

– Врёт, что на трудодни, – глядя вслед, сообразила она уже по-немецки. – Завтра отправлюсь к деду Левченко в контору и спрошу, будут ли выдавать на трудодни арбузы.

– Брось, Лизбет-вейзел, не твоё это дело. Ты не просто спецпереселенка, ты немка! Серьёзно тебя никто не воспримет.

– Не могу больше! Детей – и то ограничиваю... Всё думаю – на трудодни людям. С твоим приездом съели больше других – согрешила. Душа болит... А он?.. Последнее лето работаю. Пусть хоть как уговаривают! Ну его к чёрту, этот колхоз – прости меня, Господи, согрешила. Буду дома!

Слово своё няня сдержала: принуждать работать 56-летнюю не имели права. Домашних дел было достаточно – убирала, чистила, варила, стирала. Если бы не она, маленькая, не блестевшая здоровьем мама долго не выдержала. На Волге, в Мариентале, няня вязала для церкви, а сейчас – красивые кружевные воротнички для нас с Изой и шторы на окна.

Мы с Изой снова хаживали в куспром и заворожённо слушали пение женщин. Иногда заходил Сондрик.

– Знов спиваетэ? Глядыть у мэнэ! Ны будэшь, Элла, план выполнять – знов у трудармию отправлю.

Мама молчала, а горбатенькая Дуня, лукаво умасливая Сондрика, смеялась сладким, звонким голосом:

– Шо ты, Илья Кузьмич, пужаешь? Мы ж знаем, шо правление рядом, шо ты слышишь. Вот и стараемся... тебя ублажить!

– Ну, смотрыть! – не то одобряя, не то осуждая, бубнил он и удалялся.

Женщины подавленно продолжали работу. Шили бушлаты, ватные штаны и шапки для армии, были довольны – легче, чем в поле. Часто наезжало районное начальство и привозило для реставрации личные вещи, шёлковые и шерстяные. Женщины с руганью бросали в угол эту неоплачиваемую работу – из шерстяных вещей летело много пыли и грязи. Грозясь закрыть куспром, Сондрик прерывал возмущения:

– Ой, Элла, трудармия по тоби плачэ...

Заплаканная, уставшая и мрачная, она в такие дни подолгу шепталась вечерами с няней. Мы не понимали, что причиной маминых переживаний был безграмотный, но всемогущий Сондрик.

Из районного центра приходили иногда секретные письма. Гриф «секретно» он научился различать, и, если в правлении бывали люди, все срочно выпроваживались:

– Ну-ка – марш отсюда к ядрёной фене! Топчуться! Делать йим ничого! – и к деду Левченко. – Тут, дид, бумага прыйшла, заткны ухи и читай!

Сдерживая смех, дед затыкал уши и читал нарочи´то громко. Невдомёк было Сондрику, что гриф «секретно» первым «расшифровывал» дед. Стоявшие за дверью прыскали в ладоши.

– Тильки проболтайся – в Колыму отправлю! – возвращал Сондрик в конверт «секретное» письмо.

– Да я ж уши затыкал, ничего не слышал! – лукавил старик.

В Колыму Сондрик отправил многих, в том числе и Варю Честнейше. Двадцать пять получила она только за то, что у неё под платьем нашли торбочку с пшеницей. Детей Вари – четырёхлетнего Колю и десятилетнего Борю – отправили в детский дом. Все в округе оплакивали их и жалели Машу.

Вернувшиеся с войны мужчины затеяли против зверств Сондрика судебное дело. Он получил 25 лет колонии строгого режима, но через полгода был выпущен по амнистии, приехал в Кучук за семьёй и куда-то исчез. Говорили, он жил припеваючи в соседнем районе.

В селе поминали его недобрым словом.

 

САБАНТУЙ

 

В один из вечеров 1944-го, когда мама вернулась с работы, к нам в заречный домик заявилась младшая сестра дедушки Сандра, тётя Вера, – её 5-летняя Алма была годом моложе. По-русски тётя Вера говорила, как и альтмама, плохо. Несмотря на то, что умерла она в 80 лет и жизнь прожила среди русских, языком так и не овладела и до конца жизни употребляла вперемешку немецкие и русские слова. Получалось смешно и непонятно, но соседи научились понимать этот язык, привязались к ней и часто для смеха цитировали её. Она не обижалась.

Смешивая немецкие и русские слова, тётя Вера протараторила ещё с порога:

- Уборка ist zu Endе, в воскресенье am Abend im клуб wird сабантуй. Анна Пасюта sagt, daß sie hann gesucht ein хорош гармонист und es wird viel Spas! Zum Schluß – много, богато und gutes Abendessen. Ich möchte ja хоть раз mich satt essen, что должно было означать:

- Закончилась уборка и в воскресенье вечером в клубе сабантуй. Анна Пасюта говорит, что нашли хорошего гармониста и будет весело! А в конце главное – богатый, сытый ужин. А поесть вкусно и наесться от пуза так хочется!

– Не уговаривай, Вера, – не пойду.

– Почему? Вы вон как хорошо в куспроме поёте! Да и танцевать ты любишь!

– Неужто не понимаешь, что нас там не ждут?

– Элла! – взмолилась добродушная тётя. – Ты и говоришь по-русски, и уважают тебя, пойдём! Детей возьмём. Уж детей-то пожалеют, не выгонят!

Она ещё долго убеждает маму, но уходит, так и не получив согласия. Наступило воскресенье. К вечеру тётя Вера заявилась с Алмой и с порога весело начала:

– Мы за вами – одевай, Элла, детей. Я бы и с Алмой пошла, но... ты же знаешь, как я разговариваю!

Мама оглядела их, нарядных, подумала и согласилась.

И вот уже мы, принаряженные и счастливые, горделиво скачем вприпрыжку, держа маму за руки. Тётя Вера с Алмой идут рядом, радуясь предвкушению вкусной еды.

На сцене – большие чугуны с борщом, кашей, мясом. Запах дурманит... На столах – белые скатерти, на них – вазы с конфетами, пряниками, бубликами и какими-то фруктами. Невиданное изобилие поражает – не из этой жизни.

Сияющая тётя Вера ведёт Алму к сцене. Заметила, что мама мостится с нами за крайний стол у двери, вернулась и подсела рядом. Надеясь на радушие окружающих, мы, три сияющие девочки, гордо оглядываем публику, но… встречаем недовольные лица. Как нам можно не радоваться, – нам, один вид которых вызывает слёзы умиления: красивые, нарядные, послушные! Что сделали мы не так?

Хозяин белых бурок, гармонист, приглушает музыку и перестаёт играть. В шумном зале, смеявшемся до этого, рождается тишина... Многие оборачиваются и мрачнеют. Полная кухарка в белом фартуке и платочке, что завязан бантиком чуть выше лба, сердито направляется к нам. Видя её напористо-враждебную решимость, мама съёживается, у Изы расширяются глаза, у меня внутри всё холодеет и разом обрывается.

– А вы, чёртовы фашисты, чого прыйшли? Чого потирялы? Ышь, пойисты захотилось! Есть вещь, да ны про вашу честь! А ну, марш отсюдова! – и так рванула скатерть, что в нас летят объедки.

Мама отряхивается, подталкивает к выходу меня с Изой, по-немецки испуганно шепчет:

– Скорей! Скорей! Выходите!

Манька Сапко, несколько опоздав, ринулась на помощь нам. Выхватила скатерть из рук кухарки и накрыла стол.

– Тю-ю! Здурила! А ну замовчь! Диток пожалий! Ты чого сказылась? Яки воны тоби фашисты? – и к маме. – Сидай, Элла, сидай, товарка. Ны слухай йии. Мужик у нэй погыб, а вы тут пры чём?

Но мама уже вытолкала нас в темноту холодного коридора.

Добродушная, непосредственная, стройная тётя Вера выходит следом вместе с Алмой.

– Я ничего не поняла... – возмущается она. – Что случилось? Накормить же хотели! Ты почему нас вытолкала!?

Мама казнится, плачет и обвиняет её:

– И зачем я пошла? Ведь зарекалась под твою дудку больше не плясать! Господи, ведь чувствовала: что-то случится! Так мне и надо! Какой стыд, какое унижение!

Тёмным осенним вечером дети молча идут рядом, слушая перебранку двух взрослых женщин. Как и тётя Вера, они лишь поняли, что их почему-то обидели.

 

ПОЕЗДКА НА БАЗАР

 

В один из морозных солнечных воскресных дней няня выходит с нами во двор подышать свежим воздухом.

– Бегайте, прыгайте, а то замёрзнете!

Гоняемся друг за другом, валяемся в глубоком пушистом снегу. Улыбаясь, бабушка наблюдает... Заходим – мама возится на кухне. Няня начинает помогать и в раздумье замечает:

– Девчонки из пальтишек выросли, надо бы что-нибудь новое им купить или сшить.

– Сшить? Из чего? А купить на что? – недоумевает мама.

– Можно масло сбить, молока наморозить и в Родино на базаре продать. Узнай, может, кто поедет?

– Боюсь – не возьмут.

– Всё же спроси, а вдруг?..

Мама приходит с работы и радостно сообщает:

– Женщины уговорили бригадира. В воскресенье будут сани, обещали и меня взять.

– Ну, вот и хорошо, – удовлетворённо отмечает бабушка.

«А можно тебя проводить?», «Пожалуйста, разреши, мамочка», – канючим мы c Изой.

– Так вставать рано!

– И что? Встанем!

– А как рано? – уточняет Иза.

– В восемь надо быть уже у дороги, за речкой.

– Да они в это время всегда и встают, – говорит няня, – пусть сейчас ложатся – вот и выспятся.

Утром просыпаюсь – няня и мама возятся на кухне, тихо переговариваются.

– Вставай, мама уже встала! – тормошу я Изу, чья кроватка рядом.

Она сонно потягивается, я раздражаюсь:

– Ты пойдёшь или не пойдёшь?

– Сейчас встану, – ленится она.

– Проснулись? Одевайтесь – заодно и прогуляетесь, – смотрит в дверях на нас мама.

– Я сейчас. Иза, поторопись!

Мы с мамой отходили уже от дома, когда Иза догнала нас. В тёплом полушубке, валенках, большой клетчатой шали, с перекинутой за плечи торбочкой, мама идёт в серединке. В тёмных шалях поверх коротких пальтишек и в старых коротких валенках мы пританцовываем рядом.

Просыпающееся село встречает нас таинственно-тихо. Звучно хрумтит под ногами снег. Мама встревожена, но нам с Изой на утренней зорьке рядом с нею шагается беззаботно и весело.

– Ой, мама, хорошо-то как!

– Да, и впрямь хорошо.

– Смотри, ещё звёздочки не спрятались – гуляют…

– Пойдёмте скорее! Не опоздать бы!

Когда подошли к речке, совсем уже рассвело. Поднялись на берег и увидели мчавшиеся на нас розвальни. Лошадь, погоняемая кучером, быстро приближалась.

– Скорей! Не успеем до дороги добежать! – торопит нас мама.

– Они же видят – подождут!

– Не подождут! Это чёрт, а не кучер! Не тот человек!

– А Манька Сапко?

– Она не поехала.

Сани совсем близко. Мы почти рядом. И тут происходит что-то непонятное: розвальни без задка мчатся мимо. С криком: «Подождите! Подождите!», полагая, что нас не узнали, мы с Изой несёмся вслед. Оглянулись: мама не бежит – идёт, вытирая глаза.

И тут до меня всё дошло, я всё понимаю... От обиды и злости исчезает усталость, и с утроенной энергией я несусь за санями:

- Стойте! Стойте! Подождите маму!

Иза отстаёт. Сани удаляются, а я, несмотря на острую боль в боку, не перестаю бежать и кричать: «Стойте! Стойте!»

Уже ясно различаю выражение лиц. Оглянувшийся кучер, видя, что девчонка не сбавляет скорости, со злобой ударяет лошадь:

– Но-о-о!

– Не-ет! Не-ет! – визжу я.

...Женщины заспорили. О чём – не разобрать, но... не сбавляя шага... не теряя надежды... уверенности, что в кучере заговорит совесть, я всё бегу и бегу.

– Догоню! Все равно догоню! – уже просто хриплю я.

– Остановись, душегуб! – жалеет меня кто-то.

– Догоню… Стой…

Чей-то спокойный голос приказывает:

– Остановись. Она будет бежать, пока не упадёт.

Кучер натягивает вожжи, лошадь замедляет бег и останавливается. Тяжело дыша, я подбегаю.

– Ты... ты... Плохой!.. Злой! Дрянь! – и со злобой плюю на него. – Что тебе мама сделала? Что? У нас тоже денег нет!

– Успокойся, девочка, не кричи – подождём мы вашу маму! – говорит голос, велевший кучеру остановиться.

Мама и Иза идут, держась за руку.

– А ну, быстрей! Бегом! – командует кучер, но они, к моему великому удовлетворению, шага не прибавляют. Глядя на них, молча ждём. Они подошли, и я, словно взрослая, распоряжаюсь:

– Вот сюда, мама, садись, – женщина подвигается, – во-от... И не бойся... Всё будет хорошо.

Усаживаясь, мама вытирает глаза.

– Тебе удобно? – с удивлением поглядывая на меня, женщина ещё подвигается. – Не упадёшь?

– Нет, мне удобно.

– Смотри!.. Ну, счастливо, мамочка, – поглаживаю я её, – мы будем ждать. Смотри, не потеряйся! Запомни сани!

– Но-о, милыя! – понукнул кучер, и сани покатили.

Стоя на дороге, мы машем до поры, пока сани не скрылись из виду.

В напряжённом ожидании целый день слоняюсь по дому. Мама приехала счастливая и довольная. Она всё продала, но для меня важно другое:

– Они тебя обижали?

– Нет.

– Никто ничего плохого не говорил?

– Нет, не говорил.

– А в Родино тебя не бросили?

– Что значит „не бросили“? Мы все разбрелись, товар ведь у всех одинаков! В разных местах стояли.

– А сани?

– Кучер сказал, где будут сани, – туда и подходили. Я тоже.

– И ты не выговорила ему?

– Нет, не выговорила. Молодчина моя! Женщины тебя хвалили.

– Он дрянь, этот кучер! Он... Он... – и я горько-горько заплакала.

Причину этого безудержного плача никак не могли выяснить.

 

ДРАКА

 

Вскоре после бегства из трудармии мама отправила нас к папиной сестре, тёте Марте:

– Проведайте – давно у неё не бывали.

У тёти Марты пятеро детей: четыре дочери и трёхлетний сын Ваня. Старшей Марии уже семнадцать, и в их дворе часто собираются парни – немцы и славяне.

Сборы эти заканчивались иногда жестокой потасовкой. В этот раз произошло то же. Старшие дочери уговаривали малышей зайти в дом – я не подчинилась. Неожиданно до моего уха доносится:

– Фашисты чёртовы, фрицы проклятые, Гитлеры!

Слова обжигают, словно оскорбления летят в меня. Увидела кровь и – рванулась в гущу...

На ком-то повисаю, кого-то кусаю, кого-то яростно колочу по спине, приговаривая:

– Вот тебе фашист! Вот тебе фриц! Вот тебе Гитлер!

Неожиданно раздаётся смех. Он всё усиливается, только это не ослабевает мой пыл и ярость. Оказываюсь я в центре парней; возле – высокий красивый кудрявый дядя в военной форме.

– Ты откуда взялась, малявка? Чья? – весело спрашивает он, еле сдерживая смех.

И слышит мою, горохом рассыпавшуюся тираду:

– Вы зачем в их двор пришли? Вам что надо? Какие они фашисты? Какие фрицы? Какие Гитлеры? Их отцы тоже на войне! И все мы здесь – война потому что!

После тирады «гости» взрываются спазматическим смехом, и гнев мой понемногу отступает, но, разгорячённая дракой, я не понимаю причину этого сумасшествия и недоумеваю. Чуть успокоившись, красивый дядя советует:

– Больше в драки не ввязывайся. Хорошо, что я здесь оказался, а так – и убить могут.

«Ну и ну!.. Вот так девчонка!» – удаляется он, посмеиваясь.

Следовать его совету я так и не научилась: и во взрослом возрасте бросалась в потасовки, разнимая и расталкивая дерущихся, не чувствуя боль от оплеух, предназначенных не мне. Возможно, срабатывали уроки детства – уроки, когда оскорблялась не столько личность, сколько национальные чувства. Срабатывало, видимо, подсознание; обострённое чувство справедливости переходило в раздражение и, по-моему, даже в агрессию.

Когда от тёти Марты вернулись мы с Изой в наш заречный домик, застали маму за занятием, которое всегда нам нравилось, – перебирала содержимое сундука. С грустью доставала она оттуда одежду для просушки: два батистовых платья, голубое и жёлтое, два шарфа, газовый белый и чёрный кружевной, белые свадебные чулки, фетровую шапочку с цветочками из меха, большую клетчатую шаль и чудом уцелевшую папину трикотажную рубашку нежно-кофейного цвета – остальные вещи няня обменяла на продукты. Позже, когда мы повзрослели и уже ходили в школу, тайком доставали из сундука эту единственную папину вещь, клали её перед собой и разговаривали, как с живым отцом.

Иногда мне думалось, как богато мы жили и что, видимо, из-за этого нас выслали. Когда наблюдали за содержимым маминого сундука, исчезал чёрный цвет войны: тёмные шали и платки, тёмные кофты и юбки, тёмные фуфайки, тёмные избы по вечерам и чуть мерцающий свет коптилок.

ПРАЗДНИКИ ВОЕННЫХ ЛЕТ

 

После побега мамы из трудармии мы втайне начали отмечать немецкие праздники: рождество и пасху. Наш домик, одиноко стоявший вдалеке от других русских домиков, исключал возможность быть услышанным. О преднамеренной слежке никто особо не заботился – слишком глухое место.

Подготавливала праздники бабушка Зина. Приходили тётя Маруся с детьми, тётя Вера с Алмой, пухленькая тётя Нюра, аккуратностью, цветом кожи и красными щеками которой мы всегда любовались, соседские ребятишки Рудик и Кристя, одно время попрошайничавшие.

Стройный, худощавый Рудик был намного выше сестры, белокурой девочки с вьющимися до плеч локонами. Эту ангельскую пару жалели, им много подавали, и своими подаяниями они практически кормили родителей. Их больной туберкулёзом отец был освобождён от трудармии, но, постоянно пивший какие-то травяные настои, он всё же вылечился.

В середине пятидесятых семью разыскали какие-то родственники из всеми ненавистной тогда Германии. Через красный крест им приходили иногда посылки, и семью сторонились. Однажды я не узнала случайно встретившихся Рудика с Кристей: это были принц с принцессой. Она – в розовом шёлковом платьице, он – в белоснежной рубашке и чёрных брючках. Я растерялась и не нашла, что сказать. Они издали улыбнулись, поздоровались и, ни слова не говоря, прошли к своей землянке. Такими и остались в памяти – ослепительно юные, солнечные, улыбающиеся.

Бабушка Зина назначала день, когда должен прийти Pelznickel, или, как ещё его называли, Пу´мберникел.

После стуков в замёрзшее кухонное окошечко Пумберникел устрашающе стучал в сенях, топал, извлекал из себя какие-то гудящие звуки, бил палкой в кухонную дверь. Рассевшись вдоль стен и присмирев, дети знали, что он скоро войдёт. Дверь распахивалась, и с морозным паром, клубочком перекатываясь по земляному полу, вваливался Пумберникел с лицом чернее ночи.

Мы боялись этого чудовища: шерсть (одет он был в вывернутый тулуп) делала его похожим на чёрта – малыши жались к старшим. Не приобретая очертаний человеческого тела, клубок чуть приподнимался и гудел на немецком диалекте:

– Скоро будет Вайнахтен (рождество), прийдёт Кристкинд. Вы слушаетесь родителей? Хорошо учитесь?

– Стараемся, – робко отвечали те, кто был посмелее.

– Не пугай, Пумберникел, детей, у нас все послушные, – защищал нас кто-нибудь из взрослых.

– А ты чего там – прячешься?.. А ну, выходи! – обращался он к жавшемуся в угол ребёнку.

Тот упирался, робел, наконец, его выталкивали.

– Я знаю, почему ты боишься: последние дни бабушку не слушал, по русскому языку двойку получил, матери помогать перестал, – перечислял он шалости, заранее сообщённые ему взрослыми.

В наказание провинившийся должен был прыгать через протянутый прут и кусать зубами цепь, которой была опоясана шуба. Минут двадцать Пумберникел хрипел проповедь и детям, и взрослым. Иногда метлой, на которую опирался, легонько ударял кого-нибудь из старших или взрослых, кто, по его мнению, того заслуживал.

– Да я ни в чём не провинился, не бей меня! – защищался тот.

Однажды он дотронулся метлой до Рудика:

– А ты почему не ходишь в школу? Надо учиться – неучем останешься!

– Не прикасайся ко мне! – закричал тот.

– Ишь, огрызается! Вот я тебе! – и ещё раз легонько ударил.

Рудик ухватился руками за метлу и со злобой рванул её к себе. Все в ужасе застонали, но Пумберникел сумел выдернуть палку. Он ударил по рукам, и Рудик заплакал.

– Зачем ты так? – загородила его мать. – Он и ходил бы в школу, да одеться не во что! У них на всех одни дырявые валенки...

– Пусть в них ходит и не стесняется бедности – он в ней не виноват!

Уходя, Пумберникел брал с плачущих обещание слушаться.

– Смотрите, чтобы к приходу Кристкинд выучили какие-нибудь песни, стихи. Станцевать тоже можно. Главное, чтобы слушались старших, не матерились, как русские, не дрались, были примерными в школе, не ленились и работали так, чтобы за вас не надо было краснеть.

Нагнав страху, Пумберникел удалялся – его ещё долго вспоминали потом со страхом.

– Он правдишний или неправдишний? – интересовались дети.

– Конечно, правдишний, – без тени сомнения говорили взрослые.

Мы сомневались и примечали, кого нет из взрослых. Чаще других отсутствовала альтмама, бабушка Зина. После ухода Пумберникла предполагали, что это могла быть она, но нас разуверяли:

– Альтмама приболела, а Лида в Родино.

И лишь совсем уже взрослые узнали, что это была, конечно, альтмама: лучше неё в образ чёрта никто не перевоплощался, и самовыражалась она, как хотела.

Наказы Пумберникла помнили долго.

В ночь под рождество, 25 декабря, ждали Кристкинд. По этому случаю, несмотря на дефицит керосина, зажигали не коптилку, а десятилинейную керосиновую лампу – в избушке становилось светло, торжественно, празднично и уютно. Вечером в замёрзшее кухонное окошечко подавалось два-три сигнала: позванивал колокольчик и показывался нарядный прутик с красивым бантиком.

Сходились те же гости.

– Здравствуйте! – преувеличенно громко здоровались они, открывая дверь, и, возбуждая любопытство детей, интересовались. – А вы ничего не замечали? Там, над крышей, кто-то летает...

Нарядные дети выбегали из горницы в прохладную кухоньку, в зачарованном ожидании недоверчиво-восхищённо смотрели на полузамёрзшее окошко и в недоумении обнаруживали за ним нарядный прутик, что, заявляя о себе, бил по отпотевшему стеклу; вскоре за окном обозначалось таинственное белое существо.

– Ой, ангелы с Кристкинд прилетели! – восклицал кто-то из гостей.

- Она раздетая, ей же холодно! – жалела я небесное существо.

Через несколько секунд в дверь стучали.

– Заходи, Кристкинд!

– Мы заждались уже!

Нарядная, вся в белом, Кристкинд с большой красивой соломенной корзиной проходила в центр горницы. Все к этому празднику наряжались в лучшие свои наряды. Атмосфера значительности и торжественности царила в избушке. В приход Пумберникла было мрачно, в приход Кристкинд – светло и радостно.

Кристкинд ставила корзину на пол и восхищалась:

– Какие вы все нарядные, красивые! А у меня для детей – подарки!

– Мы, Кристкинд, тоже подарки тебе приготовили! – говорил кто-нибудь из взрослых.

– Давайте тогда знакомиться! – и, чтобы не нарушался замысел праздника, начинала с ребёнка посмелее.

– Тебя как зовут?

– Саша Цвингер.

– А лет сколько?

– Шесть.

– А с кем живёшь?

– С мамой, бабушкой, братом, сёстрами.

– И знаешь, как всех зовут?

– Да, – называл он.

– Молодец! А какой подарок приготовил?

– Стихотворение.

Он его рассказывал, Кристкинд вручала незамысловатый подарок из домашней выпечки: уточку, зайчика, бублик или пряник – и переходила к следующему. Ученикам задавались вопросы посложнее. Гости переглядывались: маленькими отчётами детей либо гордились, либо огорчались. Если у ребёнка на этот момент была плохая отметка, Кристкинд мягко отчитывала его:

- Нехорошо – не радуешь родителей, а им и без того тяжело, надо исправляться. Даёшь слово исправиться?

– Да.

– Смотри, обещания надо выполнять! Я обязательно прослежу! А подарок приготовил?

– Да, песню.

После импровизированного концерта Кристкинд удалялась, напутствуя:

– На следующий год опять приду! Живите в мире, любви и согласии. Наблюдая вас с небес, я буду благословлять добрые дела и поступки.

– Спасибо, Кристкинд, не забывай нас, приходи! Обязательно приходи!

Усаживались за стол и ели испечённый по этому случаю тыквенный пирог, пили чай с чабрецом или корнем солодки. Пели немецкие песни. Тётя Маруся извлекала какие-то чудесные тирольские мотивы, которые почему-то нравились более всего. Они всю жизнь меня преследовали, но воспроизвести их я, к сожалению, так и не смогла.

Новый год – Первое января – проходил скучнее. Раздавались поздравления с наилучшими пожеланиями, а бабушка Лиза молилась и просила:

– Убери от нас, Господи, беды в новом году, помоги вернуться на Волгу, в Мариенталь, – на Родину...

Скудные праздники тех лет кажутся сегодня такими трогательно-светлыми!..

 

ОБРЕТЁННАЯ РОДИНА

 

Для игр в куклы мама могла приносить обрезки из куспрома, но, чтобы не осложнять жизнь и не давать повода для обвинения в воровстве, мы делали куклы из старых домашних тряпок. Скатывали их потуже, перепоясывали верёвочкой, с одной стороны этого жгутика натягивали косынку – получалась голова. Сажей рисовали рот, нос, глаза, так что к лицу прикасаться нельзя было. Прежде чем отправиться с такой куклой спать, заворачивали её в другую тряпочку, чтобы постель не пачкалась. Соседские ребятишки завидовали нашему богатству – у них и таких кукол не было.

Сажа... Если бы не она, чем бы в те годы писали письма-треугольнички и документы? А как жили бы школы? Интересной была и судьба сладкого овоща – свёклы «бордо». Её красными «чернилами» проверялись тетради. Вечерами, когда мама чинила что-нибудь на руках, мы зачастую просили:

– Мамочка, расскажи о своём детстве!

После вздоха она нехотя начинала. Проходило время – у неё молодели глаза. Заворожённо слушая рассказы о магазинных куклах, мы сомневались: казалось, она фантазирует. Чтобы исключить недоверие, допытывались:

– А во что кукла была одета?

– А какие у неё были волосы, глаза?

– А куда она девалась?

– Значит, в старину жили лучше? Разве так бывает?

– Бывает, значит… Война!

Мы проклинали войну и соображали:

– А в нашем Кучуке´ никто не хочет войны, правда?

– Думаю, правда.

Мрачная действительность скрашивалась речкой Кучук, в прозрачной воде которой мы так любили хлюпаться! На её песчаном берегу лепили из мокрого песка мячи, куклы, домики. Иногда сооружались настоящие песчаные крепости, на вершине которых втыкалась веточка лозы, символизировавшая дым из трубы.

Полуголодное детство – характерная особенность тех лет. Наша деревня исключением не была. Однажды нас с сестрой уговорили сходить во двор Сондрика поиграть с его детьми в жмурки. Дети побежали в сарай прятаться и обнаружили там большие деревянные чаны. Шура Логинов и Коля Маллалаев заглянули внутрь и застонали:

– А-а-а! Белый хлеб в воде!

Опрокинулись по пояс и начали торопливо его вылавливать.

– Вкусно? – интересовался кто-то.

– Ну да! От – живут!.. Мы голодные, а они белый хлеб свиньям скармливают!

– Тихо, услышат, – протянул нам Коля ладошку с хлебом.

Размокший, он оказался безвкусным. Обнаружив „кормушку“, подбежали другие дети. В чанах почти ничего не оставалось, когда в дверях сарая появилась младшая дочь Сондрика:

– Вы чо делаете? А ну марш отсюда! – дети, не реагируя, продолжали жевать. – Вы чо – оглохли? Кому говорю?!

Ребятишки, что были повыше, торопливо вылавливали остававшиеся куски.

– Не-ет! Не слушаются! Щас мамке скажу – она вам задаст! – и убежала.

С клюкой выбежала высокая жилистая Сондричиха.

– Я усих запомню! Усих матырей у тюрьму отправлю! – ничего страшнее придумать нельзя было и, закрывая лица, дети кинулись врассыпную. – Запомынай, Галю! Хватай их! Ышь, усэ зъилы! И чим мэни... зараз свынэй кормыть?

В страхе мы убежали и спрятались в своём сарае. Вечером рассказали обо всём маме.

– Будем надеяться, что обойдётся. Больше к ним не ходите. Играйте в другом месте, – успокоила она, улыбаясь.

Картошка и жмых, меню большинства, считались деликатесом. Картошка к весне, как правило, заканчивалась, и люди шли на старые поля рыть из-под земли мёрзлую картошку. Она была сладкой, невкусной, но, самое главное, её было мало.

Фруктов дети не видели. Единственная ягода, которая нам с Изой иногда перепадала, была лесная клубника и маленькие ягодки зелёного крыжовника – возле домика росло три кустика. Бабушка Лиза запрещала лакомиться этой незрелой зелёнью, и тогда она доставалась ребятишкам с соседних улиц. Чтобы опередить их, мы вставали пораньше и, прячась от няни, срывали эти кислые горошины, что казались необычайно вкусными, но нас вылавливали, и мы получали «нагоняй».

Через дорогу находилась горная полянка. Кругом ещё снег, а горка уже чиста, и из-под земли выбиваются символы стойкости и надежды – гордые букеты белых и голубых подснежников . Им сроки подошли, и, сочно-махровые, они прорезАли толщу белоснежного покрывала, восхищая жизнелюбием и красотой. Взрослые ими любовались, дети срывали помалу – помногу не разрешалось.

Полянка превращалась в место встреч и игр, на ней собиралась ребятня и молодёжь не только близлежащих улиц, но и всего колхоза. Между старшими зарождалась, бывало, любовь. Горку любили, ею гордились, как гордятся достопримечательностью:

– А в нашем колхозе горка, она к солнцу близко!

– А в нашем – дубрава! – парировала ребятня из „Карла Маркса“.

„Ворошиловцы“ молчали – хвастать-щеголять было им нечем.

За огородом начиналось поле – настоящая, целинная степь.

 

НАЧАЛО ТРУДОВОЙ БИОГРАФИИ

 

В степи пасут коров – мы собираем там сухой коровяк. Падаем на свежую, сочную траву и наблюдаем небо. Наверху, будто специально, кто-то искусно вырисовал причудливые горы, реки, озёра – настоящие картины! Срисовывай – да и только! Наблюдаем облака и философствуем:

– Там, наверное, рай – туда улетает душа.

– А ад под землёй – там темно.

– Как думаешь, куда попадём мы?

– Не знаю.

– А мама, тётя, бабушка?

– Думаю, в рай. Они честно живут – не воруют, много работают.

– Бог бывает несправедливым. Взять хоть Сондриков... Так тяжело, как мы, они не работают, а у них всё есть. И всё им легко! И хлеб белый едят!

Это время удивительной гармонии возраста и природы! Хохоча, перекатываемся по зелёному ковру и перестаём, когда начинает кружиться голова. Наши наблюдения переключаются на табун, что лениво и равнодушно движется по целине, так же лениво покрикивают пастухи. Гоняемся за миражами... На зелёных лугах собираем букеты полевых цветов и ковыль. Ковыльные букеты, сухие, распушённые, украшают зимой комнату.

На тележке из досок в один ряд сооружаем из толстых, прочных коровьих лепёшек оградку в наш детский рост, внутрь аккуратно складываем мелкие, выпиваем по бутылке молока, которой рано утром снабжают нас, и уезжаем.

По расчётам мамы и няни, мы должны вернуться до большой жары, но, как все 7-летние дети, не управляемся: начинаем работу лишь, когда набалуемся. Тележка оказывается иной раз очень тяжёлой и с трудом двигается по целине. Берёмся за одно колесо, затем за другое и выбираемся на место поровнее.

Вот, наконец, и грунтовая дорога! На обратном пути у неё скат. Повисая брюшиной на перекладине, по очереди парим на ней, растопырив, как птицы, руки, и легко управляем воздушным телом, чтобы не опрокинуть груз. Домой возвращаемся счастливо уставшие.

Иногда с бабкой Василихой, низенькой, худенькой и юркой соседкой, отправляемся корчевать пни бывшего берёзового колка . Она показывает, как это делается.

Берём топор и пилу, и рано утром её и наша тележка катят по деревенской улице. Большие пни нам не под силу, корчуем тонкие длинные корни. Наблюдать, как отлипает земля, любоваться узорчатой паутиной и неповторимым кружевом стремящихся вдаль нитей, что ищут, чем бы напитать дерево, – волшебство! У пня жила толщает. Чтобы оторвать её, подсовываем деревяшку попрочнее и, как на батуте, прыгаем. Если корень не отламывается, отпиливаем.

Бабка Василиха уезжает с тележкой, нагруженной толстыми пнями, а у нас и полтележки нет. Вскоре она, к нашей чёрной зависти, появляется снова. К вечеру привозим что-то вроде мелких жердинок, съедаем лепёшки из смеси отрубей и картошки, выпиваем молоко и засыпаем. Вставать утром рано – пытка, просим разрешить выспаться, дать передышку. Мама с няней непреклонны:

– Пока сухо и нет дождей, надо поработать, постараться запастись хотя бы этими дровами. Кроме вас, помочь некому – не замерзать же зимой!

Однажды, засыпая, надумали не уступить бабке Василихе и привезти дров столько же. Наставили вертикально тонкие корневые жердинки, соорудили подобие высокой бабкиной тележки и решили: не уедем, пока не наберём сооружение. Гордые собою, мы возвращались в сумерках. Мать подоила корову и уже волновалась... Бабка Василиха сидела на нашем подворье и первая заметила нас:

– Наконец-то! Вон они, Элла, едут! Я, было, тож начала уже волноваться.

Мама вышла из сарая, увидела наш груз и ахнула: впряжённые в телегу, мы с трудом его тянули.

– Ставьте тележку, разгружать будете завтра.

– Молодцы, девчатки, обскакали бабку Василиху!

От кизяков много золы и мало тепла. Экономно расходуют тот хворост, которым удаётся запастись для растопки.

НАЧАЛЬНАЯ ШКОЛА

 

В сентябре – первый раз в первый класс. Желая нас подготовить, бабушка Лиза раздобыла после новогодних праздников 1944 года старый букварь и попросила Лилю Цвингер:

– Помоги девчонкам, позанимайся с ними.

Мне интересно – я легко запоминаю буквы и успешно складываю слоги. Маше Цвингер, старшей сестре Лили, вздумалось проверить, чему она нас научила.

– Ма-ма мы-ла ра-му, – прочла я, старательно растягивая слоги.

– Теперь, Иза, твоя очередь.

– Не хочу – пусть Тоня читает.

– Она уже читала, у неё получается.

– А я не буду.

– Читать не будешь?

– Заниматься не буду.

– Почему?

– За меня Тоня учиться будет. Мы похожи – учитель не разберётся!

– А ты что будешь делать?

– Играть.

– Ты ленивая?

– Нет, не ленивая, но лучше бегать и играть в жмурки.

Первого сентября в школу отправилась я одна. Прихожу – Иза спрашивает:

– И что было интересного?

– Каждому дали камышовую ручку с пером, чистую, всамделишнюю тетрадку, палочки писали, учительница меня хвалила.

– А учительница какая?

– Красивая. На ней розовое платье. Пойдёшь – увидишь.

– И много вас – в классе?

– Много... Наверное, пятнадцать.

Иза выслушала и решила:

– Ничего интересного – не пойду!

Перед школой переболела она скарлатиной – теперь её жалели и не принуждали. Сентябрь я занималась – Иза била баклуши. В октябре учительница не выдержала – вызвала маму.

– Элла Александровна, почему Изольда не ходит в школу? Нехорошо, ведь близнецы! Плохо, если одна выучится, а другая останется неучем. Вырастет – вас же обвинит.

Мама сшила портфель и уговорила Изу учиться: «Неучем быть стыдно».

Портфель Изе понравился, и она выдвинула условие:

– Только носить его буду я.

Я согласилась: младшим полагалось уступать, но скоро он ей надоел, и носить его приходилось мне – как-никак, я была старше на целых 30 минут!

Портфель стал предметом зависти беспортфельных, и школе запомнился надолго. Из защитного материала, с карманчиком впереди – для чернильницы, – он служил нам все четыре года начальной школы.

По годам самые маленькие и не выдавшиеся ростом, мы сидели за первой партой. В военные и послевоенные времена переростки составляли большинство: семилетних было трое; десятилетних – столько же, далее шли 12-13-летние и даже два 18-летних.

Учительница путает нас, Иза этим пользуется – щипается, когда не знает ответа. Я вскакиваю, отвечаю – подлога никто не замечает. Когда ей бывает скучно, она кладёт кудрявую головку на парту и нарочито громко храпит. Учительница подходит и, поглаживая, тихо говорит:

– Иза, спать на уроках нельзя.

– Ой, какой я интересный сон видела! – потягивается она, притворно зевая.

Придвинулась как-то впритык и, будто тормозной путь проверяли, толкнула – я грохнулась и растянулась меж рядов. Взрыв хохота – она довольна и лукаво оправдывается: „Нечаянно же!”

На переменах я ходила с книгой – она бегала наперегонки или играла в жмурки. Однажды ко мне, гревшейся у круглой печи, с криком и смехом подбежала группа вместе с Изой.

– Тоня, там врач приехал, весь в белом! Пойдём, посмотрим! – и я присоединилась к ним.

Появление в школьных стенах врача, инспектора из отдела образования, фотографа или просто родителя было редкостью, а потому событием. Дети сбегались и разглядывали «гостя», как в зоопарке зверей.

В большом школьном зале две массивные двери: одна – на улицу, другая – в маленький коридор педагогов, в котором с одной стороны находится учительская, с другой – директорская.

Запрудив огромный зал, толпа, как пчёлы на сахар, ринулась за учительницей и врачом, классическим доктором Айболитом. Они приближались к элитному коридорчику, и я оказалась в «голове» толпы. Задние лавинообразно напирали – противиться было невозможно. Дверь открылась, врача с учительницей выплеснуло внутрь, а с ними и несколько детей. Две уборщицы выталкивали их и, давя с обратной стороны, пытались закрыть дверь.

– Назад! Не напирайте! Отойдите! Дайте закрыть!

– Мы тоже хотим к доктору!

– Пусть и нас посмотрит!

– И мне к доктору! – кричали дети.

– Да дайте же закрыть!

Дверь, наконец, захлопнули, и я оказалась прижатой к ней.

– Дайте выйти! Пожалуйста! – задыхалась и плакала я, видя перед собою одни только ноги и животы.

Дверь рванули, и в ней обозначился могучий и грозный старик-сторож, которого все боялись. С двумя уборщицами пытался он оттеснить толпу.

– Доктор всех посмотрит! Назад, бараны!

Ничего не помогало. Боясь упасть и оказаться затоптанной, я напыжилась и, чтобы быть повыше, вытащила, словно сдаваясь в плен, руки. Безымянный пальчик правой кисти оказался при этом в дверном пазу с тыльной стороны. Сторож и уборщицы оттолкнули передних и захлопнули тяжёлую, массивную дверь.

Безвольно повиснув на расплющенном пальце, я закричала и потеряла сознание. Толпа в испуге отхлынула, но коридорчик учителей не реагировал. Очнулась я от нестерпимой боли и крика того, кто меня поддерживал: „Помогите! Помогите!“ Дверь не открывали. Дети кричали и колотили. Звуки доносились откуда-то издалека и меня, казалось, не касались. Дверь, наконец, открыли, я освободилась от плена и упала на чьи-то руки.

Очнулась в учительской, на столе. Кровь разукрасила мне одежду и белый халат доктора, палец напоминал маленькую, синюю, как баклажан, грушу. Стыдно за своё разбросанное тело, хотелось слезть – я села. Весь бледный, доктор шептал-уговаривал:

– Потерпи, милая, – мне нечем обезболить.

– Отрежьте... Больно...

Горячие градины капали на склонённую голову доктора, что пинцетом вытаскивал раздробленные косточки.

– Потерпи, я сделаю всё, чтобы исключить гангрену. Косточки вырастут, пальчик заживёт! – и, управившись, начал бинтовать.

Кровь проступала через бинт – он наматывал ещё и ещё. Наконец, всё было готово! Меня вновь уложили, но голый стол был холодным и неуютным, я мёрзла и просилась домой.

– Дойдёшь?

Киваю, и меня начинают одевать.

Морозная дорога кажется бесконечной, щемящая боль ноет, жжёт, ползёт по телу – я вою, пытаясь отвлечься от дрожи, холода и нестерпимой боли.

– Ты что это? Кто тебя обидел? – склоняется предо мною шедшая навстречу женщина.

Спровоцированная жалостью, плачу навзрыд. Мне стыдно: в плену молчат, несмотря на пытки, но остановить вой я не в силах…

– Да что случилось? – прижимает она меня.

– Больно... руку...

– Ударилась?

– Не-ет! Дверью расплюснуло-о!

– Дверью? Где – в школе?

– Угу!

– Может, проводить тебя?

– Я сама...

– Не опускай руку, держи её кверху...

– Угу...

– Ну, храни тебя Бог, – перекрестила она и ушла.

Бабушка Лиза раздела меня, унесла в постель, и мне на всю жизнь запомнились запах и цена дома, где тебя любят. Моё здоровье было главной заботой любящей няни, и я уверовала, что «всё будет хорошо»!

Три дня прошло в бреду.

Как только температура исчезла, попросилась на занятия, но боль в школе почему-то усиливалась – приходилось отпрашиваться.

Наш деревенский лекарь, бабка Василиха, делала примочки и что-то нашёптывала.

– Косточка выпадет, – сказала она после очередного осмотра. – Как только это случится, рука пойдёт на поправку, так что не бойся.

– А палец? Он нормальным будет?

– Палец останется прямым, только с большим шрамом. И ноготь скоро слезет, но вырастет другой. И косточка другая вырастет.

Так и случилось – палец навсегда остался с отметиной.

Вскоре наша учительница вышла замуж и уехала. Её заменил Алексей Дементьевич, необычайно добрый старик.

Однажды его жена встретила маму, и они разговорились. Мама жаловалась на трудности, и женщина предложила: „Бери девчаток и в субботу вечером приходи к нам в баню.“

Это была первая в нашей жизни баня – дома нас мыли в огромном тазу.

– Элла, как вымоешь, крикни, я здесь! – раздался снаружи голос учителя.

Мама ополоснула нас, натянула фуфайку, приоткрыла дверь:

– Алексей Дементьевич, принимайте!

Во что-то большое и белое завернул он Изу, затем меня и через снежный двор поспешил в избу. На длинной лавке его жена одевала Изу, он – меня. Забылось, чем угощали, – в памяти остались лишь сладость тепла, ласка и защищённость.

Ученики любили Алексея Дементьевича, как любят отца. Он жалел и думал за них, подсказывал, чем, разумеется, портил, однако они этого не понимали ещё.

С четвёртого класса проводились в те годы экзамены – непременно с инспектором из районного центра. Учеников усаживали по одному, возможность списывания исключалась. Испытаний все боялись, боялся и учитель: экзаменовалась и его работа!

Отчётливо запомнился экзамен по математике. Алексей Дементьевич читал с доски текст задачи, грозный инспектор беркутом смотрел на класс… Притворясь думающими, дети уткнулись в парты, косясь на отличников, – в надежде... И вдруг – о счастье! – инспектор вышел. Чинный Алексей Дементьевич преобразился, поднялся и быстро зашептал:

– Ребята, решение знаете?

Ребята молчали – он зашептал энергичнее.

– Первый вариант! Вот это и это надо сложить, – и, как дирижёр палочкой, тыкал у доски вытянутыми пальцами на цифры. – Что получится, разделить на три, затем умножить на 20 и все четыре действия сложить. Тоня, поняла?

– Я знала, – как и он, прошептала я.

– Сядь с краю, решение положи так, чтобы видела вторая парта, со второй – третья и т. д. Второй вариант! Решать так же, только числа другие. Надя, – обратился он ещё к одной отличнице, – сядешь так, чтобы решение было видно другим! – и, заняв прежнее место за учительским столом, вновь превратился в чинного учителя.

Вошёл инспектор – все склонились над тетрадями, ожидая подсказки и надеясь на списывание. Ничего «не заметив», инспектор начал тихо переговариваться с учителем.

Экзамены сдали все...

продолжение следует…



↑  3560