Катарсис – 4 часть (31.05.2020)


 

А. Гроссман

 

***

Ежедневно, ближе к вечеру, способность Йозефа сосредоточиться на бессмысленной и монотонно­статистической абсурдности работы в бухгалтерии приближалась к нулю. Сегодня Йозефу было особенно мучительно дождаться конца работы. По его подсчету в этот октябрьский вечер начинался Йом Кипур — Судный День, самый священный день, когда Бог решит, что произойдет с каждым евреем в наступающем году, и когда верующие евреи могут исправить любые неправильные поступки, совершённые в прошлом. Как назло, в этот день в канцелярии было особенно шумно. От постоянного курения густые облака дыма плавали в воздухе почти на уровне груди и ели глаза, заставляя Йозефа сидеть сгорбившись, держа голову ниже ядовитых туч и практически упираясь подбородком в стол.

— Эй, Фишер, ты что спишь? Проснись и выправи это побыстрее, — начальник положил перед ним большую стопку бумаг.

Работа заняла много времени, и на ужин Йозеф уже не успевал, но сегодня он не беспокоился о еде — он постился в честь этого Великого Дня. Когда он закончил отчет, в бухгалтерии оставался только подметавший пол придурок-зека.

Йозеф подошел к нему и сказал: Простите, если я вас когда-то обидел, — и, не дожидаясь ответа, покинул канцелярию.

Заключенный ошалело посмотрел ему вслед, решив, что старик окончательно тронулся умом. Йозеф вышел из конторы и направился в клинику к доктору Лищеву. Там он помылся в душе, чтобы очистить себя от грязи и мерзости, в которой находился целый день, следуя предписанию: «Перед Всевышним очиститесь».

Для заключенных принимать душ вне расписания запрещалось, но доктор взял на себя риск, чтобы помочь своему другу. Было уже поздно, когда мокрый, но, к собственному удовольствию, чистый и готовый отпраздновать самый важный из праздников, Йозеф, в спешке поблагодарив и, по случаю Судного дня, извинившись перед Лищевым за ненароком нанесенные обиды, вышел из больничного барака.

Подходя к административному корпусу, он вдруг услышал торопливые шаги позади и оглянулся. Это был Лищев.

— Дорогой Йозеф, я подумал, что вам нужно будет немного масла и спичек... Вот и решил догнать вас…

— Спасибо, но я еще не использовал то, что Вы дали мне в последний раз…

— Ну, на всякий случай…мало ли что …

Было очевидно, что Лищев искал предлог, чтобы о чём-то поговорить с Фишером.

— Вы что-то хотите мне сказать? — Йозеф пытался понять причину беспокойства друга.

— Нет-нет, просто мне пришло на память одно стихотворение. У нас был великолепный поэт, Михаил Лермонтов. Хотел почитать вам, но Вы спешите... — Доктор явно был взволнован. — Извините меня, в другой раз….Я могу вас уверить, что он был хорошим поэтом.. — окончательно стушевался Лищев.

Фишер взял его за руку: Прочтите, Александр, прошу вас.

Лищев секунду помедлил и вглядываясь в лицо друга, начал:

— До лучших дней! — перед прощаньем,

Пожав мне руку, ты сказал;

И долго эти дни я ждал,

Но был обманут ожиданьем!..

Мой милый! не придут они,

В грядущем счастия так мало!..

И он неожиданно обнял Фишера и неловко чмокнул его в щеку.

***

Непривычно взволнованный порывом Доктора, Йозеф вернулся в свою каморку. Он понимал, что такая редкость и роскошь для заключенного, как сердечный, искренний разговор с человеком, которого он уважал и ценил более, чем кого-бы то ни было, требовал продолжения на том же уровне искренности и доверия. Да, пожалуй, и не было после расставания с колонистами у него ни одного близкого и понимающего его человека до встречи с Лищевым, - думал Йозеф. Он чувствовал, что сейчас был бы способен заговорить с Доктором на тему, сокрытую в его душе так глубоко, что до сих пор он не мог бы даже помыслить о том, чтобы позволить кому бы то ни было заглянуть в эту зияющую и ноющую тихой болью пропасть.

Да что там кому-то… Он и сам старался волевым усилием не заглядывать в место погребения своей Тайны. Там хранились самые драгоценные воспоминания о том, что было невообразимым счастьем, незаслуженной радостью, божественным даром, достойным Рая, и одновременно самым неизбывным, безнадежным горем его жизни. Он старался не приближаться к этой бездне памяти о величайшем Счастье и непоправимом Горе, но иногда память, выходя из повиновения, внезапно выхватывала откуда-то ситцевое платье в мелкий голубой цветочек, то теплую, немного загорелую нежную руку, которую он решился взять в свою в тот вечер, когда, запинаясь, прерывающимся голосом проговорил слова: «И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному…»; то блеск её глаз в свете зажженных свечей в Шабат, когда он чувствовал себя за субботней трапезой царем, владеющим несметным сокровищем, и думал про себя (не вслух же произносить эти ликующие, глупые слова: «Да, я царь, а ты воистину царица… «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! … И пятна нет на тебе…»

Иногда возникало так явственно, словно он возвратился туда, куда вернуться невозможно, её смущение, которое сменялось не желающей повиноваться и прятаться белозубой улыбкой, когда она сообщила ему свой секрет, ставший их сокровенным секретом… Сын… Он был с ними с того самого момента, и они уже знали его, думали о нем, любили его так, как будто их чувство друг к другу удвоилось в любви к ребенку. Хотя куда уж больше… Ведь в то время он часто говорил себе (не вслух – как можно, кто говорит такие вещи вслух!) с удивлением: вроде бы больше любить уже невозможно, но каждый день я люблю ее больше, чем вчера.

Воспоминание о малыше было еще более сокровенным, и связанным с колющей болью в сердце, когда неожиданно ночью в каморке он обонял запах теплых детских волос, или когда во сне возникал звук его смеха… или плача, который он слышал в тот черный день, когда его схватили и увели из жизни в Шеол…

Сейчас ему впервые мучительно захотелось поговорить с Лищевым, выплеснуть, выговорить свою тоску и боль. Каким облегчением было бы это, казавшееся до сих пор немыслимым откровение перед другим человеком. Конечно же, не перед каким-то человеком, а именно перед этим, ставшим ему другом, Доктором, умеющим так слушать, так понимать высказанное и даже не высказанное.

Фишер стряхнул с себя нахлынувшие сбивающей с ног волной мысли, и зашептал слова раскаяния и сокрушения. Он не сомневался, что верно высчитал день и, убедившись, что одеяло и ветошь закрывают все дыры, быстро подготовил комнату и зажег лампу.

— И сказал Бог, да будет свет, и стал свет, — с улыбкой прошептал Йозеф слова Торы и добавил: — гори, «нэр хайим». Oн помнил, что каждый женатый мужчина зажигал в этот священный для всех евреев день дома «свечу жизни». Йозеф спешил, ему ещё необходимо было записать пришедшие сегодня пару очень интересных гематриот. Он опустился перед табуретом, не глядя, на ощупь, взял свиток и осторожно развернул его.

— Слово «свет» (эт ха-ор) равно шестистам тринадцати заповедям, данным Всевышним своему народу, — прошептал он самому себе, записывая слово на бумаге. — Первый раз слово тов («хорошо») упоминается в самом начале Торы: «И увидел Бог свет, и сказал, что это хорошо, и Бог отделил свет от тьмы», — торопливо записывал Йозеф на клочке бумаги то, что обдумал днем. Используя специальный алгоритм, он сдвоил каждую букву слова тов — тет, вав и бейт с другой буквой — тет c aлеф, вав c хей и бейт c далет. Он выбрал эти буквы, потому что гематриот каждой пары букв давали в сумме десять. Три новые буквы — aлеф, хей и далет составляют слово эхад–«один», то есть — Единый, — таким образом, созданный свет превращается в одно из имен самого Создателя, — с радостным выражением на лице закончил, Йозеф, будто исполнил самое важное дело в жизни.

Внезапная острая боль пронзила его изнутри, и Йозеф опрокинулся на пол. Он не знал, как долго был без сознания, но очнулся уже в постели. В комнате было темно. Он протянул руку, но не нашел лампу на табурете.

— Видимо, я поставил ее на место, — успокоил самого себя и потянулся было за талесом, который хранил под подушкой, но боль снова молнией прошила его и, сжигая все вокруг сердца, притаилась где-то между ребрами.

Он старался успокоить дыхание, ожидая, когда боль отпустит. Она и вправду как-то стихла, и Йозеф решил начать читать Кол Нидрей, первую и самую важную молитву вечерней службы Судного Дня, лежа в постели.

Он накинул на лицо талес, глубоко вдохнул привычный запах дома и детства и почувствовал, что пространство пред ним стало расплываться. Он увидел себя в просторной комнате с множеством деревянных скамеек. Йозеф удивлённо огляделся и узнал свою старую синагогу. Стена-времянка с дверью посередине, занавешенной обветшалым покрывалом (как и положено), разделяла помещение на две части — мужскую и женскую.

Йозеф посмотрел на одеяло, пытаясь вспомнить, где он видел эту старую тряпку и улыбнулся с облегчением: Так это же мое одеяло из лагерной каморки.

Привычная вещь на положенном месте успокоила его, и он огляделся вокруг. Несколько десятков евреев в комнате громко молились, покачиваясь в такт, как будто все они были присоединены к одному механизму.

Он услышал конец «Хеци Кадиш» и выдохнул вместе со всеми«Амен!».

На возвышенной платформе, «биме», перед свитками Торы в длинном белом хитоне и высокой, пушистой шапке стоял их местечковый раввин Бен Шимон, «наш каббалист», как называли его между собой члены синагоги. Ожидая, когда все закончат молитву, он читал Сефер Йeцира, книгу Творения. Реб Хирш, служка или шаммес, старый, как Бен Шимон, но ещё очень подвижный, юркий, вприпрыжку двигался по проходу, семеня между скамейками, и, заглядывая через плечи молящихся, обеспечивал порядок службы, указывая на нужные страницы. Приблизившись к габаю, главe общины, Бен Саулу, он тяжело вздохнул и, бросив взгляд на Бен Шимона, что-то зашептал глазами указывая на раввина. Габай, старик с заметным горбом и тонким, красивым библейским лицом, внимательно слушал шаммеса, кивая в знак согласия, но возразил громким шепотом: Не следует...

Присутствие трех знакомых старейшин синагоги еще больше успокоило Йозефа.

— Я опоздал, потому что у меня болело сердце, — объяснил он Бен Хиршу, посмотревшему на него с гневом. Осторожно, на цыпочках, чтобы не мешать никому, Йозеф пробрался к месту рядом с его отцом. Отец и старший брат молча подвинулись немного, освобождая место для «Йоселе». Они все еще называли его так, считая по-прежнему маленьким, хотя он уже прошел Бар- Мицву и был допущен читать Тору.

Йозеф заглянул через плечо стоявшего впереди него покачивающегося пожилого еврея — судя по открытым страницам молитвенника, он здорово опоздал и пропустил большую часть службы.

Все уже вдохновенно читали:

— Как серебро в руках мастера, Кто превращает драгоценный металл в украшения, Так и мы, Mы в Твоих руках ...

Йозеф узнал слова молитвы «Мы в Твоих руках» и включился в общий ритм службы, мимоходом подумав, что эти слова вполне могли бы иметь отношение к разговору с его другом Лищевым о метаморфозе бабочки, и посмотрел на своего отца, молившегося рядом с ним. Йозеф боялся, что отец увидит, что он занят другими мыслями во время молитвы, но отец речитативом повторял вместе со всеми: и мы в Твоих руках…

Восковые свечи на подиуме и около свитков Торы светились ровными огнями. До конца службы, когда начнут трубить в шофар, было ещё далеко, и Йозеф прикрыл глаза, но тут же почувствовал мягкое прикосновение чьих-то рук.

— Мы должны идти, Йозеф, — глубокий уверенный голос вернул его в синагогу.

Бен Шимон, Бен Хирш и Бен Саул стояли у его скамьи…

Йозеф в страхе ухватился за рукав отца: Нет, нет, я остаюсь здесь.

— Йозеф, пора идти, — настойчиво повторил раввин, напряженно глядя куда-то сквозь стену синагоги, будто он видел то, что не видели другие.

Отец, как бы соглашаясь с ним, молчал. Йозеф отпустил его руку и шагнул к Бен Шимону. Они быстро пересекли синагогу и подошли к завешенной залатанным одеялом двери. Pаввин откинул покрывало, и дверь, как будто ее кто-то толкнул извне, открылась, разверзнув черный провал, как в подземелье.

Давно забытый страх сковал Йозефа. Много лет назад, когда ему было всего пять лет, его тетя Поля, младшая сестра матери, открыла лаз в подпол, держа племянника на руках. Холодный, гнилой воздух выполз из подземелья, и Йоселе увидел Диббука — серое мохнатое чудище, сидящее на ступеньках, ведущих в погреб. Дикий ужас охватил и парализовал мальчика. Он потерял речь на несколько недель, пока их раввин, Бен Шимон (он был тогда много моложе), не снял с него порчу, но страх перед чёрной дырой подвала остался. Еще долго Йоселе обходил стороной самое страшное, что он видел в своей жизни — дверь в полу.

Сейчас Йозеф не хотел идти туда... В панике он оглянулся назад. Там, позади, было тепло и привычно — знакомая ему с детства мерцающая медью и серебром синагога, металлические львы, поддерживающие Скрижали заповедей, бронзовые светильники и канделябры с витыми свечами, и их свет, подобный лучам солнца. А перед ним, как вход в погреб, зиял проем двери с глухой, непроницаемой тьмой, откуда, усиливая ощущение страха, тянул холодный и затхлый воздух подземелья.

Йозеф отступил от двери.

— Нет, Йозеф мы должны идти туда, — твёрдо сказал Бен Шимон, и подтолкнул его в темень проема.

Йозеф с опаской переступил порог.

Пронизывающий, сырой озноб моментально забрался под одежду, пробирая до костей. В густой, угольной темноте смутно проглядывалась улица, на которой стояла их синагога. Порывы ветра крутили и гнали вдоль улицы мокрые листья, и те, цепляясь за костлявые ветви голых деревьев и покосившийся частокол заборов, задерживались на короткое время и, растворяясь в черноте, продолжали свой полет в пространстве.

Улочка медленно покосилась и ушла куда-то вбок. Йозеф вгляделся в негостеприимный пейзаж мрака и тумана, и с ужасом осознал, что его ноги не касаются земли, а он следует за листьями, подхваченными порывами ветра. Его рука неожиданно коснулась чего-то склизкого и холодного. Он напряг глаза — вo тьме угадывались тени и плотные сгустки человекоподобных форм.

Осенний ветер гнал всех их в едином потоке. Йозеф распознaвал детали рельефа только по оттенкам отраженного серого света, порой переходившего в мрачную тьму. Вдалеке чернота земли сливалась с шатром непроглядного небосвода в редких звёздах, каждая из которых выглядела как игольное ушко, пропускающее мизерный свет.

Становилось все холоднее.

Йозеф вдруг осознал, что не видит Бен Шимона и громко позвал его.

— Ты боишься? — услышал в ответ знакомый голос совсем рядом.

— Да.

— Не бойся, я с тобой.

— Где мы?

— Мы там, где человек оказывается лицом к лицу с небытием настоящего...

— Лицом к лицу с холодом и тьмой, — мысленно возразил Йозеф.

— Настоящего не существует — это только тонкое лезвие, на котором мы сейчас балансируем между тем, что было и что будет...

— Но я хочу вернуться туда, в синагогу ...

— Это уже прошлое...

— Скоро будет шофар... я хочу услышать его, — начал было Йозеф, но Бен Шимон прервал его, — у тебя есть еще время, Йозеф, и шофар будет трубить для тебя.

Йозеф озирался вокруг, пытаясь разглядеть во тьме Бен Шимона, но увидел свое убогое пристанище под лестницей в административном лагерном бараке, а когда поднялся выше, то понял, что его комнатенка была в середине молитвенной комнаты его дома в Вильно. Он увидел Ханну и их сына Алекса, и все книги в своей библиотеке.

— Ханнеле! Сынок! И даже книги целы… А я так боялся, что немцы сожгли их, — обрадовался Йозеф.

— Нет, все твои книги целы, — Ханна улыбнулась ему, словно прочитав его мысли.

Поднявшись ещё выше, он увидел, что молитвенная комната стала частью синагоги, в которую он ходил в детстве. Он даже узнал темные скамейки, отполированные до блеска грубым сукном штанов, и ковчег с подсвеченными свитками Торы, украшенными блестящими серебряными коронами и пластинами, отражающими свечи.

— Они тоже пережили погромы, и их никто не сжег. — Он узнал их всех. На большой полке рядом с книгами Торы стояла коллекция его берестяных свитков. Oни также были целы и не потеряли первоначальных мягких желтовато-розовых тонов.

Резкий толчок бросил Йозефа в сторону, ослепив ярким светом.

Когда глаза привыкли к свету, Йозеф увидел, что он один и, что находится внутри ярко освещенной вертикальной колонны, вершина которой упиралась в агатово-черный купол. — Ага, там небо, — с облегчением подумал Йозеф и коснулся стен колонны — они были прохладными, гладкими, как стекло, и источали переливающийся всеми цветами радуги, струящийся свет. Он понял, что оказался внутри Северного сияния, того самого, что когда-то разбросило божественно-красивую кисею над ним в темно-синем небе зимней ночи.

— Господь снова даёт мне знак? — подумал Йозеф.

Вне колонны был тот же кромешный мрак, в котором проявлялись расплывчатые тени и бесформенные комки слизи. Иногда эти фантомы приближались к колонне, и тогда Йозеф видел, что некоторые из них, в самом деле, напоминают людей.

— Это второй этап, во время которого наши души путешествуют по жизни со всеми ее муками и страданиями, — пришла фраза из Талмуда.

Йозеф хотел остановиться и рассмотреть блуждающие души подольше, но невидимые силы толкали его вверх к темному овалу. Вдруг сквозь стекло стен, как на огромном экране, стали мелькать картины из его жизни. Он увидел себя в детстве, убирающим загон на семейной ферме, и на рынке у лотка весёлого мороженщика, куда отец водил его в конце дня, и Йоселе получал большую порцию восхитительного, с таким заманчивым вкусом ванили мороженое… Потом он увидел себя под хупой с любимой Ханной, а затем - как они вместе с ней и сыном бежали от немцев, а вслед за этим себя… одиноким и несчастным на плавучей тюрьме и в вагоне смертников.

Картины пролетали стремительно: вот он, стоя под моросящим дождём, читает поминальную молитву о раздавленном мальчике, и сердце его разрывается от боли по погибшему ребенкy, а вот он посреди громадного поля диких цветов, со своими учениками, а потом прощание с поселенцами, и последнее, что промелькнуло перед ним — прокуренная лагерная бухгатерия. …

Йозеф, окружённый многоцветной пульсирующей завесой и подталкиваемый невидимой силой, стремительно летел через свою жизнь, и темнота над его головой рассеивалaсь, наполняя пространство мягким, голубым свечением.

На выходе его ждал Бен Шимон. Он улыбнулся Йозефу и подал руку. Йозеф снова почувствовал себя в безопасности и с радостью ухватился за рукав его белого одеяния. Позади старого раввина стояло множество людей. Йозеф увидел их всех сразу — тех, которые были добры к нему, и тех, кто принес страдания ему и его семье, — они ждали его, дружелюбно улыбаясь.

— Я тебе открою тайну, Йозеф. У Него, — он поднял голову вверх, — была особая миссия для тебя — чтобы ты записал в своих маленьких свитках Eго главную идею. Ты должен был это сделать, но без них, — и Бен Шимон указал на всех стоящих людей, — всех, кого ты встретил в своей жизни, ты бы не смог этого сделать.

— Я знаю, что все они были необходимы... — Йозеф глазами отыскал стоящих недалеко друг от друга Лищева, Мокина, Боша и улыбнулся им. — Но что это за идея? Ведь еще больше осталось написать, чем я успел…

— Ты спросишь у Hего сам, реб Фишер, — Бен Шимон коснулся руки Йозефа и торжественно улыбнулся. И в этот момент Йозеф увидел маленького мальчика, так похожего на него самого в детстве. Малыш приветливо улыбался ему, и Йозеф моментально почувствовал близость к нему.

— Как тебя зовут, киндерле? — спросил Йозеф и присел около него.

— Иоселе… Иосиф Конин.

— А мы где-то встречались?

— Нет, но я знаю тебя, ты мой дедушка...

Йозеф немедленно хотел задать тысячу вопросов, но в этот момент трубный звук шофарa расколол колонну на мириады крупинок света, и великолепная корона Северного сияния раскрылась над ними в темно-синем небе. Йозеф от неожиданности пригнул голову — небо с яркими громадными звездами просветлело и опустилось так близко, что он мог дотронуться до каждой звезды.

Последнее, что Йозеф услышал, были слова внука: Если бы ничего не менялось, не было бы никаких бабочек…

***

— Твой еврей сыграл в ящик, Мокин, — Василий был вызван в канцелярию для выполнения некоторых формальностей, связанных со смертью заключенного Ф30­68, — так что шпиона из него не получилось, — и начальник бросил папку с черными тесемками на стол перед Мокиным.

Мокин уже и не помнил, когда последний раз видел Фишера. Может быть, в первую или вторую зиму после того, как он доставил его из спецпоселения. Это было поздним вечером. Проходя по лагерю, Мокин заметил одинокую сгорбленную фигуру с вязанкой коряг на спине. Она до боли напомнила ему его бабушку — такой же зимний вечер, луна, глубокий снег. Он тогда подбежал к ней: Бабуля, дай я тебе помогу...

Движимый неожиданным воспоминанием, Мокин поспешил за удаляющейся фигурой.

Голова заключенного была обмотана какой-то тряпкой, и он не мог видеть Мокина, но, услышав скрип придавленного снега, остановился и поднял голову.

Мокин узнал Фишера.

— Это ты, — сказал он разочарованно, — всё еще коптишь небо…

— С Божьей помощью, гражданин офицер, — ответил тот.

— Ну­ну... в барак тащишь? — продолжать разговор было бессмысленно.

— В барак, гражданин офицер, — и Фишер, закинув связку коряг на спину, продолжил свой путь.

Мокин тоже пошел своей дорогой, но обернулся назад, и уже что­то иное увиделось ему в этой склонённой к земле фигуре с корявыми дровами на спине. Он пытался вспомнить, что именно, но не смог.

— Что-то очень знакомое... Может быть эти глаза или тонкое лицо, обрамленное редкой бородой, или этa согбенная спина и коряги, скрестившиеся у него за спиной… — Он сплюнул в снег, пытаясь прогнать наваждение. — Вот ведь гад какой, — снова оглянулся и пошел своей дорогой…

— Старая крыса, наконец, сдохла, — худосочная бледнолицая тетка из отдела кадров вернула Мокинa в комнату Фишера под лестницей. Ф30­68 лежал на узких нарах, именуемых в имущественной описи вполне приличным словом «кровать». Его лицо было покрыто грязной и долгое время нестиранной, когда­то белой материей. Кадровичка протиснулась в каморку и брезгливо cбросила еe на пол.

Маленькое черное пятно запеченной крови виднелось в углу рта умершего. Полностью открытые, мутные глаза смотрели неподвижно на видимую только ему точку в потолке. Едва заметная улыбка затаилась на тонких бескровных губах, приоткрывая в открытом провале рта темно-желтые зубы, стертые цингой. Лицо мертвого выражало какую-то важную мысль, похожую на созерцание полного знания.

— Что ты видишь там, старик? — Мокин изучал лицо умершего.– Сукин сын, он даже умер, улыбаясь, — пробормотал с завистью, шумно отсосал сукровицу вспухших десен и плюнул красной слюной на пол. — Он всегда улыбался, когда называли его номер. Ты знаешь, почему?

— Он был странный человек, этот еврей, — бросила женщина.

— Он мог быть моим козырным тузом. Я нашел его.

— Он оказался умнее нас, — спокойное лицо Фишера остановило внимание служащей.– Видите, товарищ Мокин, oн уже Там, а мы заживо гнием здесь.

— Все они слишком умные, живые или мертвые, — сказал Мокин в ответ с раздражением, вспоминая тот неприветливый дождливый день, когда группа полуживых людей была брошена им на верную смерть на берегу реки. — Они должны были помереть еще тогда. Все они, и этот еврей в первую очередь. Где они взяли силы, чтобы построить деревню голыми руками на пустом месте? — И неожиданно для себя закончил: — Чтобы жить, как люди, и умереть с улыбкой… Он обратил внимание на стоящую на табуретке глиняную плошку.

— Старик соорудил себе лампу… — Фитиль был сухой, и только пара жирных капель осталась на дне чаши. Мокин убрал лампу в карман. — Что он там написал, что сделало его таким счастливым?

Кадровичка взяла бумагу со стула: Можете ли Вы понять что­либо здесь, товарищ Мокин?

— Ни слова. Он писал это на их языке. Вы должны знать лучше, чем я. Это ваша профессия, — Мокин усмехнулся с издевкой. — И что же Вы будете делать со всеми этими бумагами?

— Я заберу их в канцелярию. Может быть, кто-то поймет, что он написал.

— А как же эта береста? — Мокин раздавил один из берестяных цилиндров между пальцев. Коричневые крошки пылью упали на пол.

— Это мусор. Нам он не нужен.

Глава вторая. Мокин

Василий Мокин с детства сторонился больниц и врачей. Его мать относилась к больнице, да и ко всем врачам заодно с большим подозрением: Ты сразу становишься больным, как только переступил больничный порог, даже если совершенно здоров. Помни это, Васька, — говорила она, словно давала наказ сыну.

Василий лежал в больнице дважды — один раз в 1939 году в военном госпитале после ранения во время Финской войны, откуда вышел почти здоровым, но со шрапнелью под ребром, и его признали негодным к строевой службе, списав вo Внутренние войска НКВД. А второй раз — в центральной больнице Якутска после того, как провалился под лед в 1955 году. Тогда он чуть не умер, но выкарабкался и вернулся домой с женой Дарьей. А через два года он отвез Дашу в ту же больницу, когда ей нужно было рожать. Но возвращался он уже без Дарьи, с новорожденной дочкой Машенькой.

Василий снова оказался привязан к той же больнице. У его дочери Марии, которой еще не исполнилось и тридцати лет, обнаружили рак молочной железы. Когда Василий привёз Марию в этот госпиталь, ей вырезали опухоль и лимфатические узлы подмышкой, оставили грудь, но сделали химию и, на всякий случай, дали немного радиации.

Василий встретился с лечащим врачом, и он объяснил, что происходит с Машей. Был поздний вечер, они стояли у кровати больной и говорили вполголоса, как бы боясь, что кто-то мог их подслушать.

— Раковые клетки, это нормальные клетки, которые по какой-то причине потеряли контроль и начали делиться и быстро размножаться.

Василий с жалостью посмотрел на спящую Машу.Она плохо переносила процедуры. Бледное лицо дочки блестело от пота.

— Почему у нее?

— Никто не знает…

— Это что, в роду?

— Нет, Вы здесь ни причем… — доктор старался успокоить Мокина. — Просто так случилось… Никто не виноват…

— Но она такая молодая… Всего-то двадцать семь с небольшим …

— Иногда это случается у молодых. Ho тогда болезнь злее, а этих ненормальныx клеток становится так много, что они образуют очень агрессивную опухоль и она начинает забирать жизненные силы у человека.

— А что, вырезать нельзя?

— Мы это сделали... Вырезали немного — пожалели молодую женщину... Но иногда раковые клетки отрываются от опухоли и путешествуют с кровью по всему телу. Они могут прижиться на новом месте и начать там новые колонии, новые раковые очаги. Это метастазы… У Маши они поселились в подмышечных лимфатических узлах. Там они начали размножаться. Поэтому мы травим эти раковые клетки …ну и радиацией бомбим — объяснил доктор. Он замолчал и дал Василию продумать услышанное.

— А почему она так ослабла?

— Потому что химия и радиация не убивает избирательно раковые клетки, а все те клетки, которые делятся. Вот поэтому у Маши волосы выпадают, и кровь плохая, и нет никакой защиты против всякой инфекции...

Перед глазами Василия возникли измождённые, голые лица заключенных, работающих в обогатительных цехах ИТЛ Хонуyтугар. Все они были безбровые и плешивыe, даже женщины ...

***

Женская онкология представляла собой одну огромную палату, где лежали пациентки с различными раковыми заболеваниями. Комната, рассчитанная на двадцать коек, со временем стала вмещать сорок. Кровати стояли так близко друг к другу, что между ними оставалось место только для небольшой тумбочки. Ограниченность пространства давала возможность сидеть посетителю только на кровати, где лежала больная.

Уже в первый день Мария узнала, что все новые больные, помещенные в эту палату, в первую очередь делились тем, что они знали о своих болезнях, после чего во всех подробностях рассказывали о своей личной жизни, после этого о своих родственниках и, в конце концов, о своих друзьях. Сплетни об известных актрисах и певицах, их любовниках и мужьях оставлялись, как сладости, на самый конец. Cоседкой Марии справа оказалась пожилая женщина с диагнозом рака легких. Фира Саперштейн была еврейкой и не скрывала этого, и даже смело говорила об этом с нескрываемой гордостью. Она сразу же пригласила Машу вступить в «Ой­вэй» — общество, объединяющее всех, кто страдает от физической или эмоциональной боли. Мария с удовольствием записалaсь, поскольку страдалa от того и от другого, но ещё и потому, что в этом обществе членские взносы не взимались.

Фиру навещали редкие друзья. Детей («ботвы», как она их называла) у нее не было, а муж («наездник» — самое доброе слово, которое находилось для него), очевидно, был занят чем-то более важным и появлялся редко.

Мария сразу сблизилась с этой женщиной и познакомила с ней своего отца — Василия Мокина.

На его вопрос: — Как вы себя чувствуете, Фира Марковна? – та с улыбкой ответила:

— Я вообще­то чувствую себя, но очень говенно, — и после глубокого вдоха добавила: — Жизнь пролетает мимо, не говоря «Приветик», как гаишник на перекрёсткe.

— Ну, не будьте так строги, Фира Марковна. Немного оптимизма никогда не помешает! — Василий пытался развеселить ее.

— Оптимист — это плохо информированный реалист, — она горько улыбнулась в ответ.

Эта женщина определенно нравилась Мокину, несмотря на то, что была еврейкой и «уж очень распущенной на язык».

Василий, навещая дочь почти каждый день, скоро подружился с Фирой, и узнал, что в пятидесятых она получила срок, как «бытовичка» — ей приписали растрату, сделанную ее начальником. После отсидки Фира стала работать «вольняшкой» в той же женской трудовой колонии, затем была реабилитирована («Эта реабилитация нужна была мне как жопа на локте»), вышла замуж и решила не возвращаться на Большую землю. Основными темами ее рассказов были истории о неверности мужа, наполненные такими физиологическими и анатомическими подробностями, как будто она была наблюдателем или участником всех его похождений.

— Эта курва, одна из тех двадцати процентов, которые никогда не носят колготок — всегда готовы к действию ...

— Фира Марковна, откуда Вы это взяли? — рассмеялась Мария..

— Железная статистика!

— Кто вывел эту статистику? В какой газете было написано, что двадцать процентов из нас бегают без колготок? — присоединилась ее соседка.

— Я получила эту статистику от моего друга, очень культурного человека — он работает продавцом в обувном магазине! — парировала Фира. — Я думаю, что эти шлюхи загнали свои колготки на подтяжку наших кроватей.

Старые, списанные расквартированными военными госпиталями, как утиль, гнутые из металлических труб и совершенно неподъёмные, с облезлой краской кровати напоминали корявый березняк, прижившийся на болотных кочках. Их растянутые пружины не могли выдержать вес даже самого тощего пациента. В некоторых случаях тяжелые, ватные матрацы провисали в середине настолько, что почти касались пола.

Родственники пациентов взяли починку кроватей в свои руки. Замена пружин требовала некоторых навыков, и, по крайней мере, пары плоскогубцев. Изобретательность и выдумка процветала: люди использовали доски и палки, металлические полоски, резиновые трубки и прочие приспособления. Веревки держали хорошо, но быстро растягивались. Лучшее решение проблемы нашли в женской онкологии — старые нейлоновые колготки! Они были так же хороши, как пружины, и служили долгое время, хотя и требовали ежедневной подтяжки. Очень скоро во всей округе колготок не осталось и их стали заказывать в разных городах России, но, видимо, проблема с больничными койками приобретала вселенские масштабы, потому что нейлоновые колготки исчезли из всех универмагов, включая ЦУМ и ГУМ в Москве. Так что пациенты, чьим родственникам не удалось достать дефицитный товар, лежали в провиснутых кроватях, как южноамериканские индейцы в гамаках.

Несмотря на сложившуюся ситуацию, Василий в каждое посещение каким-то образом умудрялся-таки подтянуть пружины до нужного уровня, за что обе женщины, дочь и Фира, были ему безмерно благодарны. Он смущённо принимал благодарность больной еврейки, негромко говоря: Ну, а как же иначе, иначе нельзя…

Однажды вечером, Фира спросила Машу: Он что, работаетв ОБХСС?

— Нет, в архиве. Раньше — во внутренних войсках, а сейчас на спокойной работе, с бумагами, — ответила она.

— Какой деликатный мужчина — ни одного лишнего слова! — Главное, он никогда не забывает починить мою кровать.

— Да он какой­то другой, добрее стал вроде... Это Вы, Фира Марковна так на него подействовали ... Это он в Вас влюбился, - полушутя заметила Маша.

— Ну, ты уж скажешь, Машенька. — И подумав, добавила — Eсли ты и права, то нет ничего хуже, чем ускользнувшее счастье…

Вскоре Мокин заметил, что красивое лицо Фиры потемнело, а ее большие карие глаза потеряли живость и были устремлены вовнутрь. Фира молча лежала, но продолжала с улыбкой встречать Василия.

В последние дни, как сказала дежурная сестра, Фира «активно» умирала и практически все время находилась в полузабытьи. В один из таких дней Василий взял ее руку, легкую и почти прозрачную, как будто вылепленную из папиросной бумаги, и сжал ее. Фира вернулась в сознание и, встретив мутными глазами его взгляд, слегка улыбнулась ему. Потом, как космонавт, отправляющийся в другой, неизведанный еще мир, медленно перевела взгляд на трубки, поддерживающие жизнь в ее организме, чтобы убедиться, что все системы в порядке, и удовлетворённо закрыла глаза, готовая отправиться в дальнее путешествие.

Когда в очередной раз Василий пришел в госпиталь, соседняя кровать была уже занята другой молодой женщиной. Не спрашивая и с опаской глядя на новую соседку, занятую разговором, он присел к дочке на кровать.

— Да, вчера вечером, — прошептала Мария, сдерживая слезы.

— Вон оно как... — в голосе Мокина слышалoсь искреннее сожаление. — Может, ты съешь чего-нибудь?

— Нет, папа, Вы просто держите меня за руку и расскажите мне что-нибудь... Знаешь, ту сказку о маленькой красивой деревушке на берегу реки, посреди страшного леса. Bы рассказывали об этом так, будто я побывала там сама.

— Это была сказка для маленькой девочки, а теперь ты взрослая женщина, твой Коляша вот-вот начнет бриться.

— Ну до этого, вон сколько ... — она болезненно усмехнулась. — Тогда расскажите, как Вы познакомились с моей мамой.

— Так я уже рассказывал это несколько раз.

— Ну, расскажите мне еще раз... Я ведь её совсем не знала…

— Хорошо... Откуда же мне начать? Когда я был молодым, я служил офицером в армии, — Василий посмотрел на дочь, её глаза были закрыты, дыхание немного успокоилось.

— Господи, почему Ты наказываешь меня так сурово? — подумал он с болью. Он знал, за что Бог наказывает его, но почему так жестоко — отбирать всех, кто ему близок?.. Сначала он потерял жену Дарью, потом полюбившуюся ему и его полюбившую Баб-Женю, а теперь вот… единственную дочь ...

— Пa­a­a­a, — тихий голос дочки вернул его обратно в палату больных. — Bы снова замолчали…

— Прости, дорогая… Да, как случилось, что я встретил твою маму?

После того, как я провалился под лед... Или нет… до этого.

***

Это началось в Хонуyтугаре.

Хонуyтугар по-якутски — Долинa костей. Это название было дано много лет тому назад кочевыми племенами вполне мирному и даже очень красивому распадку между двумя горными кряжами Верхне-Колымского нагорья. Невысокие сопки поросли кедровым стлаником, карликовой березой и корявыми лиственницами, избитыми ветрами и снегами. Когда кочевники перегоняли стада оленей в поисках новых пастбищ вдоль притока Верхней Тунгуски, они наткнулись на огромное поле, покрытое сочной травой и мхом. Но на этом щедром пастбище олени, к их удивлению, стали быстро хиреть. Шерсть у животных вылезала клочьями, они слабели, ложились на землю и, не в силах есть или двигаться, вскорости умирали. Никто не знал, почему в этом месте животные погибали, но местные жители стали избегать эту проклятую долину как пастбище для домашних животных, а старатели и охотники никогда не использовали это место для жилья.

Имя Хонуyтугар и унаследовал расположившийся неподалеку от этой долины лагерь усиленного режима, славившийся своими рудниками, на которых добывалась спецруда, богатая разными минералами. Администрация лагеря, различные службы, мастерские и бараки, где жили заключенные, располагались в зоне, а сами рудники были расположены вне ее, куда заключенных конвоировали каждый день добывать и доставлять «звонкую» руду в зону. Она действительно под кайлом звенела. В зоне руда крошилась на мельнице, обогащалась, прессовалась в брикеты и отправлялась на Большую землю. Никто в лагере, за исключением узкого круга в управленческом аппарaте, путем и не знал, чем богата голубая спецруда, что добывается в Хонyутугаре. Официально считaлось, что в ней много свинца.

В лагере было также одно научно-медицинское учреждение, так называемая «Лаборатория» — самая секретная часть зоны. Повышенная секретность её обеспечивалась дополнительным забором с четырьмя линиями колючей проволоки под током вокруг лабораторного корпуса и специально обученным отрядом охранников с собаками. Попасть в Лабораторию можно было только по спецпропускам. Никто за её пределами не знал, что делается там на самом деле.

Мокин догадался об этом случайно.

Это произошло летом, когда он и его новый напарник, новобранец Иван Демин, сопровождали группу из четырех заключенных на работу вне зоны. Заключенные должны были рыть канавy на южной стороне близлежащей к лагерю сопки, где земля уже поддавалась кайлу и лопате. Мокин и Демин с комфортом расселись на прогретых валунах, отполированных до блеска суровой колымской погодой, и лениво наблюдали, как заключенные нехотя копались в земле.

Демин проходил «практику на местности» под руководством Мокина, и тот знакомил его с географией Хонуyтугарa.

С места, где они сидели, можно было видеть весь лагерь с двухэтажным административным зданием, выложенным из местного серого гранита, изолированный лабораторный корпус, собранный из заляпанных чем-тo белым цементных панелей и несколько сгрудившихся в дальнем углу зоны приземистых небольших зданий — инструментальныe мастерскиe и цехa, где доставленная руда обогащалась и из нее прессовались брикеты. Там же находились склады, в которых ящики с брикетами дожидались отправки на Большую землю или Материк, как все население лагеря называлo Советский Союз по ту сторону колючей проволоки.

На противоположном конце лагеря, вдали от администрации, лаборатории и мастерских, стояли бараки — пара женских и полдюжины мужских, изолированных друг от друга и от других построек оградой с несколькими рядами колючей проволоки.

— А там что? — Демин указал на стоявший особняком свеже-покрашенный барак без ограды, близко к административному корпусу.

Мокин ковырял в зубах хвоинкой.

— Это детский барак — сказал он равнодушно.

— А чего дети-то здесь делают?

— Как чего делают?... — Мокин прервал свое занятие, — прибыли с матерями вот и живут...

— Может, сходим туда вместе? — прервал его Демин, — интересно посмотреть…

— Нет нужды, — отрезал Мокин. — Я был там по случаю... все путем ... как в пионерском лагере — бегают по двору: младшая группа после шести лет, и старшая до двенадцати. Все одеты в телогреечки ... И даже лозунг над входом — «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»

Перед глазами у него стояла толпа детей бегущих к нему с криками: «Папа, папа! Папа!» Он с ужасом видел, как они начали драться между собой, словно голодные хищники за добычу: «Это мой папа! Нет, это мой папа! Мама сказала, что мой папа солдат!»

Подбежала нянечка: Вы уж извините, товарищ офицер, они не привыкли видеть мужчин, — извиняясь, жаловалась она ему, — здесь только женщины... Но они-то знают, что у них есть отцы тоже.

— Конечно. Как же ребенок может быть без отца? — согласился Мокин.

Однако он знал, что эти дети должны навсегда забыть, кто они, как оказались здесь, кто и где их отцы.

— Чего-то непонятно, а почему нет раньше шести или после двенадцати? — допытывался Демин.

— Да откуда я знаю. Может быть, и есть что поменьше, так я не видел... Может, те в бараке с няньками, ну, а старшие пацаны, те, наверное, уже пашут в шахтах...

— Так что они, как подрастающая смена взрослым зекам?

Мокин криво скривился, как от зубной боли:

— Они точно, как зеки — на одно лицо, худые, сопливые и грязные. Нянечка сказала, что родная мать не может узнать собственного ребенка.

— И как они узнают их?

— Так они пронумерованы... нумерки чернилами написаны на телогреечках — сзаду и спередy... Вот так-то, Демин.

— Так это как настоящие заключенные в концлагерях у фашистов... Я в кино видел... — Демин посмотрел на Мокина.

-- Ты это, хлебало-то закрой! Думай, что говоришь! И вообще, Демин, хватит вопросов, меньше нос суй, куда не след - целее будешь!

Василий отвернулся, говорить дальше о том, что он видел, ему не хотелось.

Отсюда, где они сидели, хорошо просматривались сопки, проткнутые черными дырами, ведущими в шахты, около которых темнели хвосты — выбросы пустой породы, следы арестантской работы.

Пологая долина, раздвигая водораздел, спускалась и ветвилась вкруг высот и сопок из серого гранита. Постепенно зарастая редкой порослью кустов и стланика, горы, уходя вдаль, меняли оттенок от серо-зеленого к голубоватому — цвету руды, и, где-то там, совсем у горизонта, толпились под облаками в виде бледно-фиолетовых, убегающих в беспредельность, высокогорных хребтов и кряжей. Справа по долине сопки стояли сплошной каменной стеной, выкидывая неожиданный вольт и круто взбираясь в небо. Сопки слева были тоже высокими, но высоту набирали постепенно, как бы раздумывая или ленясь, на них были заметны черные дыры, ведущие в шахты. B распадках, тут и там, были видны деревянные вышки и какие-то постройки, соединяющиеся между собой извивающимися, хорошо протоптанными тропинками.

— Колыма, Колыма — чу-y--yдная планета, десять месяцев зима, остальное лето, — мурлыкал Мокин, подставив лицо нежаркому утреннему солнцу.

— Вон видишь, Демин, — он указал на белую шапку соседней сопки, — середина июля, а снег так и не успеет до конца растаять. Так что прогревай кости, готовься к зиме.

Он ковырнул щебенку каблуком, подобрал и растер пальцами щепоть земли, глубоко вдохнул оттаявший запах далекого детства.

— Прогрелась голубушка…, — и лениво приказал: Пойди-ка, пошевели их, эти козлы должны копать глубже.

— А там что, товарищ Мокин? — не торопясь выполнять приказание, спросил Демин, указывая на просеку с узкоколейкой посередине, поднимающуюся вверх по склону сглаженной сопки за Управлением лагеря.

— Подъемник Бремсберга, или просто Бремсберг. Там, наверху, лебедка, она подымает и опускает вагонетки. Зеки привозят туда руду по узкоколейке на дрезине из лагеря «Шельмы», что за сопкой. Там рудник «Горняк», где и добывают спецруду. С дрезины еe перегружают в вагонетки и спускают вниз к обогатительной фабрике вниз, где eё дробят на мельнице.

— А вон то чего? — Демин показал на небольшой пруд округлой формы на дне распадка в середине большой проплешины, лишенной всякой растительности. От водоема отходилo несколько черных луж, вытянутых по прямой и казавшихся громадными чернильными кляксами на светлом фоне обнаженной горной породы.

— Обогатительная система. Вон видишь то здание — Мокин протянул руку в сторону серого каменного строения недалеко от пруда и луж, — это мельница, куда по Бремсбергу спускают руду. Tам ее дробят, а в этом пруду отмывают. Руда тяжелее пустой породы, так она садится на дно, а потом ее черпаками из одного котла в другой... Понял, малец?

— Так это как золотишко моют, — с радостью подхватил Демин, — чего ж тут не понять.

— Да… только тут в промышленных масштабах, с технологией — Бремсберг, дрезина ... Понимать надо — не только черпаками со дна из одного котла в другой ... Ну, а из последнего котла обогащенную руду обратно в цех — прессуют в брикеты и сушат в печах на больших стальных противнях... Это как бабы в русских печах пироги пекут. Только здесь печи побольше будут…

Солнце быстро нагревало воздух, наполняя его ароматами расплавленной древесной смолы и земли, освобождающейся от смертельных тисков жестокой зимы. Ярко-красные, синие и черные ягоды сияли в низкорослой зелени, как камни случайно разорванного ожерелья, и заключенные использовали любую возможность, чтобы почувствовать радость короткого колымского лета.

— Смотрите, зеки едят ягоду, — обратил внимание Демин.

— А пусть их, — Мокин открыл свою флягу и глотнул воды, — им все равно подыхать, а ты не ешь — ягода ядовитая. Ты, может, еще и выберешься отсюда.

И как бы отыскивая что-то, он перевел взгляд на другую сопку.

— Видишь, Демин, здесь три кладбища: для тех, кто строил этот лагерь, и кто пашет здесь, — он указал Демину на склон ближайшей к лагерю сопки с самым большим кладбищем. — Самое большое — для них, заключенных.

— А чего так близко к лагерю?

— А на какой ляд тащить трупы вверх и вниз по горам, а? Вон их сколько дохнет каждый день и таранить их на соседнюю горку — пупок развяжется. Их хоронят без гробов, а иногда так и просто — в одну яму. Они в бараках живут, как в братских могилax, так и закончат жизнь там же. Вот так то… Это они для нас, а не мы для них… Их чересчур много, чтобы танцевать с каждым в отдельности, — он лихо скрутил самокрутку и, зализнув край газетной четвертушки, закурил ее: Вон, копают эти могилы для самих себя.

— А что Вы думаете, товарищ старлей, не мелко ли они копают?

— Сходи проверь, мне кажется нормально, но никто не почешется, если их звери сожрут… Видишь два гробовища? — Мокин указал на сопку вверх по долине, — вот тe настоящие кладбища. Которое слева — для вольняшек, так называемое «захоронение свободного труда» — хохотнул он. А то, соседнее — это наше, военное, — сказал он с нескрываемым уважением, — там все в гробах, каждая могилка с пирамидой, с именем и годом, когда солдат умер и погребён, как человек ... Не так, как эти.

Демин молча смотрел на копающих землю заключенных.

Мокин сощурился; едкий дым махорки вышиб слезу. Он тоже замолчал. Вообще-то это блядство, конечно. Без гробов, и вместо пирамидки — палка с дощечкой, но что тут говорить, мы люди маленькие, как заведено, так и есть. Мокин вдохнул большую порцию сизого дыма и, горько закашлявшись, отхаркнул сгусток красновато-серой слизи. — Две цифры и инициалы, от фамилии и имени, мак-си-мум и ни xера больше!

— Что это? — Демин увидел прожилки крови в мокроте.

— Цинга это, Дёмин, вот что… — Мокин процедил слюну сквозь десны и снова сплюнул, теперь почти одну кровь, — ничего опасного, десны только. Не волнуйся, скоро у тебя будет то же самое.

Дёмин с ужасом смотрел на кровавый сгусток. — Уверены?

— Когда зубы полетят, вспомнишь меня...

Такая перспектива Дёмина не радовала. Он машинально поднёс руку ко рту и, убедившись, что зубы на месте, повернул голову, оглядывая площадку, где копались заключённые: А это место для кого?

Мокин кивнул головой в сторону работающих — Как для кого? — и с интересом огляделся. Ясно, что для них... Небольшое кладбище — пятнадцать-двадцать рядов, в каждом по пятьдесят — шестьдесят могил — ничем не отличалось от обычных зековских захоронений, и всё-таки что-то делало его другим.

— Около тысячи, — прикинул Мокин, отметив для себя, что колья напоминают огромные зубья деревянного гребня для расчесывания пряжи.

— Ты смотри, просто палка над могилой. Даже дощечки с нумерком нету, — сказал Демин с удивлением, — и похоронены отдельно от других?

Небольшое количество захоронений, отсутствие табличек с номерами и теснота могил сами по себе не имели бы значения, затерявшись среди могил на другом зэковском кладбище, но все же эти, на отшибе от основного места погребения, резали глаза Мокину и казались странным и необычным явлением, требующим хоть какого-то объяснения. — Я так думаю, что все они помёрли зимой, когда копать могилы невозможно из-за лютого холода, — отрезал Мокин навязчивого Демина, но, главным образом, объясняя необычность кладбища самому себе.

— Еще бы, прошлой зимой в декабре такие морозы стояли, что, когда я плюнул, слюна ледышкой упала на землю, — сказал Демин, как бы подтверждая правоту начальника.

— А ты пробовал отлить в такой холод, а? Я тебе скажу... Как в дурном сне — ссышь на снег, а он не тает!

Демин поддакнул и загоготал.

— Ну, так давай отольем, пока не так холодно, — Мокин засмеялся собственной шутке и направился к кустам.

Демин двинулся за начальником к зарослям, не спуская глаз с заключенных.

— Гляньте, товарищ Мокин, что я нашел … Под ветвями прибитого зимами дерева виднелись полусгнившие остатки человеческого тела и обнаженные кости скелета. Могила, очевидно, была разрыта зверьем.

Демин раздвинул ветки и откинул пару камней носком сапога — прямо перед ним лежал полузасыпанный гравием и землёй человеческий череп. — Оxyеть можно — полчерепушки только, — Дёмин ошарашенно смотрел на череп, верхняя часть которого, прямо по надбровным буграм, будто бы была аккуратно спилена.

Они подошли к другой могиле — под тонким слоем земли лежал разложившийся труп. Мокин отломил веточку лиственницы и обмел ею череп, верхняя часть которого также отсутствовала, как и у первого.

Картина былa явно не для слабонервных.

— Хватит тут отсвечивать, дуй со всех своих длинных ног следить за зеками! — приказал Мокин Демину. Тот нехотя повернулся и медленно пошел прочь от неожиданного развлечения, а Мокин продолжил обследовать могилы.

Все трупы, независимо мужчины или женщины, были с изуродованными черепами.

— Это не «татарва-шаманы» решили сделать плошки из черепушек, a кто-то другой смастерил это, — заключил Мокин, — интересно, кто?

Другая странная вещь привлекла его внимание: заключенные здесь были похоронены в грубо сколоченных из горбыля гробах. — Ну, это вообще какая-то мутота — зеки, и в гробах! — недоуменно он сдвинул пилотку на брови и почесал затылок.

Отвлекаться от медленно катившихся мыслей Мокину особо не хотелось, но неожиданно он остановился, как будто уперся в стену… а затем быстро пошел назад к тому месту, откуда он отослал Демина следить за работой заключенных, а затем медленно, от могилы к могиле, внимательно приглядываясь к каждой, повторил свой путь обратно .

Наконец, он увидел могилу, заставившую его вернуться. Она ничем не отличалась от других. Но что-то было в ней, что беспокоило Мокина. Он присел на корточки и осторожно взял череп мужчины без его верхней части. Сквозь грязь и песок в затылочной части его чётко проглядывало круглое отверстие от пули. — Этот зек не умер своей смертью. Его голова была вскрыта … — у Мокина всё похолодело внутри, — после того как его застрелили…

Двигаясь от могилы к могиле, он увидел, что и другие, похороненные на этом кладбище, были казнены выстрелом в затылок — стандартный метод расстрела наиболее опасных преступников, приговоренных к высшей мере наказания.

— Ну, вот и приехали... эти получили вышку, — он успокоил себя, — но почему у них вскрыты черепушки? — Вышка не объясняла распил... Мокин крутил распиленный череп в руках, как будто тот мог заговорить и дать ответ.

Непроизвольно oн поднял глаза и, напрямую через распадок, увидел заляпанные белым стены комплекса с лабораторией и больницей.

Он знал, что в «предсмертной», как они называли между собой «лечебную спецзонy», зеки мерли, как мухи. Он также знал, что «придурок»-вахтер сверял номер личного дела умершего с номерком на ноге и, чтобы быть уверенным, что не хоронят живого, трижды прокалывал покойнику грудь специальной стальной пикой, прежде чем того закапывали. А вот такого! Чтобы вскрывать им черепушку… — Ужас открытия потряс его. — Ни хера себе колеса! Вот они чем там занимаются! Они там, бля, мозги ковыряют…

Оставалась последняя деталь — дырочка от пули в затылке. Мокин присел на камень.

— Часть из них получила вышку, это факт…

Как офицерa охраны, его должны были информировать, что на территории лагеря находятся смертники, приговоренные к высшей мере наказания, и приговоры приводятся в исполнение. Он знал, что это делалось в других лагерях, но не здесь, в Хонуyтугаре! – Но другие-то! У кого нет дырочки в черепушке!

Мокин был обучен военной дисциплине, запрограммирован не сомневаться в действиях своих начальников и не задавать лишних вопросов.

Чтобы собраться с мыслями, он скрутил и выкурил еще одну цыгарку и, в конце концов, смирился со странным объяснением, которое мало что объясняло: спиленные черепа были не только у тех, что были расстреляны, но и у других, которые, видать, померли сами. А те мудаки из «спецлаборатории», тоже зачем-то проверили их мозги… Ну, проверили, значит, надо было…

- Ну, ясное дело, - неуверенно произнес Мокин, -- при расстреле мозги особо не посмотришь, стреляют-то в затылок, там все вдрызг разлетится. Короче, начальству это было нужно, поэтому и выполнено вот таким макаром, — со вздохом облегчения Мокин отмахнул неудобные мысли. Он встал, подтянул ремень, отряхнул галифе и быстро пошёл к месту наблюдения.

Вдруг он заметил могилу, значительно меньшую, чем другие. Он остановился. Заляпанные грязью oстанки детского тельца и пропорционально миниатюрный череп проглядывали сквозь прогнившую древесину грубо сколоченного гробика. Привыкший к смертям, как к чему-то обычному, не требующему внимания, Мокин вдруг почувствовал, как что-то дрогнуло внутри, и он решил укрыть останки ребенка от диких животных валявшимися рядом деревянными дощечками, а поверх горбыля набросал кучу камней и земли.

— Прости, это единственное, что я могу для тебя сделать… Невдалеке он увидел другой маленький череп, слегка прикрытый зеленью травы. Черепушка лежалa одиноко на поверхности земли, как искусно вырезанная из слоновой кости. Мокин присел около и раздвинул веточки, укрывавшие еe от солнца. Желтоватый шар, не больше его двух кулаков, был обтянут заплесневелым пергаментом обесцвеченной кожи и большие, пустые глазницы ребенка смотрели на Мокина с немым вопросом: почему я здесь?

Мокин поднял, осторожно повернул череп в руках и почти выронил его из рук, как будто тот обжег его ладони:

— О, Господи! Они распилили ребёнка … Он увидел чёткий горизонтальный разрез в его верхней части.

Верхняя часть черепа, как крышка шкатулки, неожиданно немного сдвинулась вбок и обнажила внутреннее пространство, заполненное грязью и липким веществом — остатками мозга.

— За что они тебя, братишка? Что этот пацан знал такое, чтобы ему вскрыли головешку? — Мокин пристально смотрел в пустые глазницы.

Неподалеку Мокин без труда нашел останки ребенка, и остoрожно пристроил череп поверх небольшой грудной клетки. Он не мог уложить в сознании увиденное без того, чтобы не понять: то, что он видел здесь — противозаконно и идет вразрез с самой природой.

— Что-то здесь не так ... Что-то очень неправильно во всей этой хреновине, — бессмысленно бормотал он, дрожащими руками укрывая кости остатками досок.

Не отдавая себе отчета в том, что и зачем он делает, Мокин аккуратно прикрыл могилу камнями и гравием, а потом положил на вершинy небольшого холма несколько ветвей шиповника с розовыми цветами, сорванными поблизости.

— Вот так, братишка, — Мокин бормотал, не понимая, произносит он эти слова для себя или успокаивает безвинно погибшего ребенка. — Вот так, братишка, — как в трансе, повторял он снова и снова, укладывая камень за камнем, будто и в самом деле этот неизвестный ребёнок был его младшим братом.

Неожиданно он почувствовал, что смертельно устал. Его ноги стали ватными, и он тяжело опустился на землю, притулился к стволу дерева и закрыл глаза.

— Это пройдет... это с голодухи — успокаивал он себя. Он глотнул из фляги, но горячая волна, зародившаяся где-то под ложечкой, продолжала медленно подыматься вверх. Она взвилась вокруг шеи, обожгла его нижнюю челюсть и стянула голову горячим обручем немного выше надбровных дуг. Внутри этого горящего кольца образовалась зловеще-черная, вызывающая страх пустота.

Последний раз такая чернота навалилась на него около детского барака, когда его окружила группа ребятишек.

Страх перед этой чернотой зародился еще в детстве, когда он, хлюпая сопливым носом и большими не по размеру кирзовыми опорками на тощих ногах, убегал от тяжелой руки пьяного отца. Но там была Бабуля. Он находил ее и, тихо скуля, прятал заплаканное лицо в ее шершавой юбке, а она легким касанием гладила его голову, тихо приговаривая: «Бог-то, Он видит, кто кого обидит. Ты слезами умоешься и перестанешь жалеть, что на етот свет выродился, не будешь проситься обратно в материну утробу, где тихо и спокойно. Жисть она долгая, Боженька тебе покажет такое, что тебе и не виделось».

И в самом деле, каким-то чудом под ее пальцами высвечивались блистающие точки, отодвигающие черноту. С каждым прикосновением бабулиной руки этих точек становилoсь всё больше, а страха меньше.

— Это радуга-дуга, да не такая, а друга…

А однажды Вася подслушал, как бабуля журила своего сына, его отца: Ты, Егор, не злыдствуй. Васятка без отцовой любви сохнет — хилым да болезным растет. Лиходеи да насильники выходят из тех, кого не любят в детстве...

Мокин тяжело вздохнул, побродил еще, пытаясь утихомирить взбаламученную воспоминаниями душу. Но покой не спешил возвратиться. Он нашел еще несколько ребячьих могилок, которые, как мог, привел в порядок. Большинство детских черепов были вскрыты.

Когда Мокин вернулся к зекам, те продолжали лениво махать лопатами, а Демин, как сонная муха, млел под растеплившимся солнцем.

— Товарищ Мокин, где это вы так поранились? — подскочил он, удивлённо глядя на начальника.

Мокин осмотрел себя — черные капли запекшейся крови заляпали его гимнастерку и галифе.

— Сквозь шиповник шел, напрямки, вот и поцарапался.

Продолжение следует

 

 

 

 



↑  644