Лундази – часть VII (Гамлет Лундазский. Мистер Муденда заболел) (31.12.22)

 

И. Шёнфельд

 

Гамлет Лундазский

 

Группа помощи беднякам самораспустилась, но почивать на лаврах мне было не суждено. Слава обязывает. Как-то в конце холодного сезона меня на пути из школы перехватил уже упомянутый однажды школьный писатель Джон Мвула с предложением объединить творческие усилия в одном великом проекте – создании школьного драматического театра. Да, пока ещё кое-чего не хватает – не подобран пока актерский состав, нет декораций и тетрального реквизита тоже нет, но, с другой стороны: есть актовый зал со сценой – он же столовая, он же по необходимости спортзал, далее – и это главное! – есть автор пьесы Джон Мвула, есть режиссер, тоже Джон Мвула, есть художественный руководитель (Джон ткнул в меня пальцем) и есть, наконец, готовый сценарий драмы в двух частях под названием «Один из нас».

К тому времени я уже с головой втянулся в школьную жизнь, по вечерам вел два кружка – физический и фотодела плюс клуб изобретателей, и с учетом вечерних дежурств и дополнительных репетиторских занятий по подготовке старшеклассников к кембриджским выпускным экзаменам был занят под завязку. О чем и проинформировал писателя-сценариста-режиссера Джона Мвулу. Но тот лишь замахал руками:

– Да Ваше присутствие на репетициях и не нужно вовсе! Я все организую сам – от актеров и декораций до афиши и входных билетов. Цена за билеты будет низкая. Мы Вас просим только получить разрешение на создание театра и постановку моей пьесы от мистера Манинды и дать нам немного денег на оформление представления – краски, бумагу и напитки (они нужны по сценарию). Ну и, конечно: на афише будет указано: «Художественный руководитель театра – мистер Шенфилд». Вы можете придти только на премьеру, если захотите, для Вас вход на спектакль будет бесплатным.

На столь выгодных условиях не принять предложение писателя было бы ошибкой, но я осмотрительности ради запросил у автора сценарий: за вечер-два я бы мог его прочесть и оценить: мало ли – придется отвечать за какую-нибудь крамолу или порнографию. Но Джон Мвула и к такому обороту дела оказался готов: он немедленно вручил мне двойной тетрадный листок.

– Что это? – удивился я.

– Это и есть сценарий, то есть краткое описание событий, происходящих в моей драме.

– Ну а где диалоги, обозначение действующих лиц, мест действия, указание о мизансценах и всякое такое? Сценарии вообще-то толстые должны быть, как подробные инструкции по сборке автомобиля, например...

Джон Мвула недоуменно воззрился на меня:

– Вы хотите сказать, что если пациент в пьесе хочет поздороваться с доктором, то в сценарии должно быть написано: «Здравствуйте, доктор»?

– Конечно.

Тогда самодельный писатель-сценарист-режиссер стал хохотать и хлопать себя по коленям:

– А что он, пациент, сам не знает как нужно здороваться? А доктор не знает как ему, например, зуб рвать, пока это не будет написано в сценарии? – и Джон Мвула захохотал пуще прежнего.

– Вы что, собираетесь живому актеру зуб рвать прямо на сцене? – опешил я, и еще больше испугался от внезапно ставшим серьезным и задумчивым выражении лица писателя.

– А ведь это отличная идея... – пробормотал он, – это зрителю очень понравится... Найти кого-то с больным зубом... стакан виски... найти подходящие кусачки... Мистер Шеуфилд, у Вас очень хорошее чувство драматургии. Пожалуй...

– Эй-эй-эй! Никакой крови, никакого виски!...

– Значит, без крови и виски Вы согласны? – Мвула ухмылялся мефистофельской улыбкой. Это был шах и мат.

– Согласен. Но последнее слово остается за директором.

– Это понятно. Но его-то Вы уломаете, я уверен. Он Вас любит.

Утверждение, что меня любит директор Манинда обдало холодком – лучше всего, если начальник относится к подчиненному нейтрально, ибо, как в песне поётся: «...одни страдания от той любви...», но я тут же сообразил, что знаток и ловец человеческих душ, школьный писатель Мвула просто испытывает на мне свои творческие отмычки.

Сошлись на том, что в случае одобрения проекта директором, я позволяю указать в афише свое имя маленькими буквами при условии, что меня позовут на генеральную репетицию, и что мое слово в легализации постановки будет решающим.

Основатель лундазского театра драмы Джон Адмирал Мвула удалялся от меня легко и стремительно, делая при этом странные взмахи руками, как будто он то забирал земной шар в свои широкие объятия, то снова выпускал его на свободу. Совершенно невпопад пришел на ум обрывок стиха из советской школьной программы: «...Гордо реет буревестник, черной молнии подобный...». Ндас: черная молния только еще вызревала...

Директор Манинда идею школьного спектакля благословил, но сказал, что денег не даст, а выделит только бумагу и краски, а остальное пусть добывают сами, и только в случае успешной премьеры обещал подумать о финансовой помощи молодому театру в будущем.

 

Школьный поток кипел и бурлил, управляемый звонким швеллером во дворе, нарезающим время жизни на уроки и перемены, сон и труд, спорт и игры, отделяющим день ото дня, неделю от недели, месяц от месяца и семестр от семестра. В толчее дел и событий яркий театрально-драматический протруберанец, вброшенный в школьное пространство Джоном Мвулой, мало-помалу мерк и забывался, так что однажды я подумал даже, что вопрос рассосался сам собой за неимением актеров ли, реквизита или запаса вдохновения у самого автора проекта. Тем более, что в сложно-заплетенном школьном мире о каком-то там театре и об его актерах никаких слухов не ходило и яд сплетен – первый признак чего-то назревающего – по школе не распространялся...

Уже потом выяснилось: Джон Мвула оказался не только великим режиссером, но и изощренным маркетологом. Он вбросил свой спектакль в культурную жизнь Лундази как бомбу, неожиданно. Если бы о подготовке знали заранее, объяснял мне позднее Мвула, то интерес к драме ушел бы в песок, потому что все бы уже всё знали – от актеров, друзей актеров и подружек друзей актеров. И было бы не так интересно: «А так – бац: завтра представление! Театр! Драма! Ну-ка: «Один из нас»! Интрига! Афиша на полстены: «главный режиссер – Джон Адмирал Мвула!», «по сценарию писателя Джона Адмирала Мвулы!», «постановка Джона Адмирала Мвулы!»... Рождение театра на глазах у зрителей! Рождение актеров на глазах у зрителей! Рождение самих событий на глазах у зрителей! Всё живое, всё в развитии, сами актеры не знают, что будет дальше – они имеют только общее направление, только главную идею в ее непрестанной эволюции...». Вот поэтому, объяснил мне гений, ему и не нужен был никакой подробный сценарий:

– Потому что мы создаем не просто один из театров, которых много по всему миру, но мы рождаем театр реальной жизни и театр экспромта одновременно. Это – Новый Замбийский театр Реалистического Экспромта!

 

«Реалистический экспромт! Спонтанный реализм! Театр реальной жизни! Термины-то какие! Ай да Джон Мвула, ай да Шекспир африканского буша!

Во второй раз с высоты лундазского термитника он открыл гениальное: «Весь мир – театр, и мы все в нем актеры». А может быть, он увидел с этой высоты еще больше, предугадав великий крах цивилизации, который начнется через полвека? Когда исчезнут мужчины и женщины, возникнет новый пол «икс» и туалеты станут общими. Когда в городах начнут возводить памятники Бафомету. Когда Всемирная Мафия запустит вирус, чтобы с помощью смертельной вакцины, якобы, против этого вируса направленной, уничтожит человечество. Когда актеры ведущих театров мира начнут совокупляться прямо на сцене ради привлечения зрителей, начинающих забывать как это делается. Когда «действительность» и «абсурд» станут синонимами. Когда хаос спонтанного реализма со всеми признаками глобального помешательства сделают художественное отражение его бессмысленным, и Театр Реалистического Экспромта великого лундазского провидца Джона Адмирала Мвулы сольется с реальным абсурдом жизни в единый сценарий ухода человеческой цивилизации с божественной сцены существования»: вспоминая счастливую жизнь свою под Южным крестом в Лундази, такого рода мысли будут возникать в голове моей много позже, когда мир уже будет лететь кувырком в бездну...

 

Описание любой внезапно разразившейся катастрофы должно начинаться со слова «однажды». Так вот: однажды, во второй половине вполне мирно начавшегося субботнего дня, я сидел в школьной фотолаборатории. Её устроил когда-то энтузиаст фотодела, датчанин Эрик Бах за счет части лаборантской между кабинетами биологии и сельского хозяйства. Я печатал фотографии пойманных мною в ближайших озерах метровых сомов. Я собирался послать эти снимки друзьям в Россию и опозорить их хвастливые изображения ершей и окуньков размером с ладошку: такое фото с берегов Десны они нарочно прислали мне недавно для того, чтобы я сильней тосковал по Родине. Теперь я, со своей стороны, хотел с веселым злорадством вызвать в них тоску по африканским сомам. Внезапно я услышал снаружи разнокалиберные вопли. Событие это привычное, я не обратил бы на него внимания, если бы а): крики не раздавались отовсюду, в том числе из-за административного корпуса, то есть со стороны моего дома, и б) в этих истошных звуках не угадывалось бы звучание моего имени, произносимого во всевозможных транскрипциях. Чтобы удостовериться, что это не галлюцинация от паров гипосульфита, я выглянул из фотолаборатории, и тут же был подхвачен под руки десятком ликующих школьников, которые потащили меня в сторону столовой, оглушая упреками, что собралось все Лундази, в том числе директор тюрьмы, начальник полиции и секретарь губернатора, и все ждут только меня, потому что представление без художественного руководителя начаться не может. Только после того как меня усадили в первый ряд на стул со спинкой, рядом с секретарем губернатора, имя которого я, к сожалению, запямятовал, и после того как Джон Мвула со сцены обратился к залу с приветственной речью, до меня стало постепенно доходить происходящее. Чувство надвигающейся катастрофы охватило меня, и я вмерз в своё далеко не бархатное театральное «кресло», стараясь подогнуть торчащие из сандалий пальцы ног с пока ещё не стиженными в этом месяце ногтями.

Представление началось. Теперь, даже из сорокалетнего отдаления по мне, преданному поклоннику театра Товстоногова на Фонтанке, все еще пробегают ледяными волнами колючие судороги при воспоминании о тех полутора часах эстетической пытки, которую я испытывал при созерцании процесса родов нового Театра Реалистического Экспромта в исполнении Джона Мвулы, великого лундазского режиссера.

А на сцене творилось примерно следующее: Действие первое. Проводы всей деревней Джона Мвулы в университет – учиться на доктора. Простыня-занавес сдергивается, и перед зрителем открывается потрясающая картина: оборванные, измазанные грязью, на сцене сидят артисты, курят по-настоящему и прикладываются к бутылкам с непонятным содержимым. Сам Джон в центре толпы пьет и курит наравне со всеми, и отличить его от других можно было лишь по белой рубахе с красной надписью „Lundazi secondary school “. Актрисы набили себе гигантские животы из тряпок, а их «мужья» были почему-то все до единого калеки: один хромал, другой ползал на руках, третий дергался, четвертый был парализован и его переносили с места на место. Появился какой-то браконьер с ружьем, оглушительно выстрелил в воздух и стал раздавать из мешка жителям деревни куски мяса в виде клочьев крашеной ваты из матраца. Ему поднесли кружку, он выпил и упал. Живописная группа колотила в барабаны в сторонке, а на заднем плане двое устроили драку за пустую бутылку виски и вошли в роль настолько, что один расквасил другому нос по-настоящему. Откуда-то выскочил «шаман» и стал носиться по сцене, пугая «женщин». Все это сопровождалось пением и воплями. Не было ни диалогов, ни монологов, но слов артистов все равно не было бы слышно из-за непрерывного улюлюканья и оглушительных оваций зала. Наконец, после получаса этой вакханалии, когда стало ясно, что все жители деревни очень-очень больны и их нужно лечить, Джон Мвула, который «Один из нас», поднялся с пенька, сунул каждому «односельчанину» в рот по палочке, изображающей медицинский термометр, а себе в прическу заткнул несколько цветных карандашей и вихляющей походкой удалился в двустворчатый одежный шкаф, на котором было написано „UNIVERSITY“. Ему махали вслед. Шкаф захлопнулся. Занавес.

В антракте, опустив голову, я принимал поздравления. Заверяю всех: в кресле зубного врача мне бывало много легче. Хотелось убежать. Но положение худрука обязывало, к тому же секретарь губернатора задавал мне бесконечные вопросы о творчестве Достоевского. Кажется, он полагал, что спектакль «Один из нас» сделан по мотивам романа «Братья Карамазовы», который он читал недавно по совету губернатора. Указывая на сцену, чиновник постоянно повторял: «Очень сильное произведение!», и я никак не мог понять, имеет ли он в виду «Братьев Карамазовых», или спектакль «Один из нас». Я уже собирался сказать ему: «Извините, но мне нужно срочно в туалет» и драпануть в темноту, но тут начался второй акт нашей драмы. Декорации остались те же, но действие теперь разворачивалось в обратном порядке: из шкафа вышел Джон Мвула в белом халате и стал собирать «термометры» у больных, все еще пьяных. Но поведение Джона Мвулы теперь изменилось: он толкал «больных», раздавал им оплеухи и всячески показывал, что все они ему теперь не ровня. Затем опять появился браконьер с ружьем и направил ствол на высокомерного доктора. При этом больные протянули к доктору руки в единой мольбе, браконьер выстрелил в воздух в качестве последнего предупреждения, пелена снобизма упала с глаз доктора, он понял вдруг, что принадлежит своему народу, стал обнимать соплеменников и излечивать их одного за другим по волшебному взмаху руки. Воспитательная сверхзадача постановки состояла в том, что доктор Мвула отбирал у жителей сигареты, бросал их на пол и растирал с остервенением, а также выхватывал из их рук бутылки и со звоном и грохотом швырял их в угол сцены. Все это означало: пить и курить вредно. – «Слава Богу, что он еще губительные последствия неразборчивого секса не внес в представление», – думал я, утирая ледяной пот с горячего лба. Но дело уже шло к громогласно-счастливому финалу: здоровехонькие жители деревни пели и плясали вокруг своего доктора, браконьер танцевал с шаманом, а «беременные женщины» выплясывали так, что немедленные роды прямо на сцене казались неминуемыми. Но рождение следующего поколения великий Мвула нам не показал: помощники накинули три простыни на проволоку, отделяющую зал от сцены, и это означало: «Занавес».

Пока Джона Мвулу качали сначала прямо на сцене, потом в зрительном зале, а после и снаружи, мне удалось под окнами актового зала, на полусогнутых, из тени в тень добраться до учительской, а оттуда до моего дома – один спринтерский бросок. В тот вечер я света не зажигал – не дай Бог явятся качать и меня, прямо на дому или во дворе. Однако, обошлось.

 

Но ужасы нашего городка для меня на этом еще не закончились. Несколько дней спустя, вечером, еще до гонга на самоподготовку, в мою дверь постучали. Из темноты возник... Джон Мвула в сопровождении высокого юноши с прической дыбом и презрительным выражением лица.

– Познакомьтесь, мистер Шеуфилд, это новый ученик нашего класса, его отца назначили в Лундази заместителем директора почты. Его зовут Гамлет Нкакаве...

У меня ослабли колени. Неожиданно родившимся даром предвидения, основанном на уже накопленном опыте жизни в Лундази, я понял что сейчас будет. И я не ошибся. С появлением в школе Гамлета Нкакаве на лундазского режиссера обрушилась идея-озарение: обратиться к Вильяму нашему Шекспиру, и поставить «Гамлета» в новом, экспериментальном жанре «реалистического экспромта». Гамлет Нкакава, понятное дело, номинировался при этом на роль «принца лундазского». Сам Гамлет-лундазский, посвященный в общий сюжет произведения, на ответственную роль Гамлета-датского великодушно согласился. Особенно его заинтересовала сцена убийства гамлетова отца, только он предлагал покончить с ним не ядом в ухо, а большим гвоздем туда же: так будет эффектней. И пусть отец не сразу подохнет, а поорет еще с полчасика, срывая аплодисменты. Джон Мвула с этим художественным нюансом склонен был согласиться, но полагал, что такого рода изменение концепции прочтения Шекспира должно быть согласовано с худруком, то есть со мной. И вот я стоял и думал, что если резко рвануть через огород и две канавы в конце его, о которых артисты не знают, то я смогу оторваться от них и спрятаться в доме у моего друга-рыболова, табачного агронома Кароя Глудовакса. Но ноги артистов были настолько длиннее моих, что я отказался от этой мысли, тем более, что в голове возникла другая идея, получше.

– Следуйте за мной, господа,– крикнул я им и помчался со двора в сторону дома нового учителя английского языка из Канады Джона Йейтмана. Было уже темно, но по топоту сзади я слышал, что моя театральная труппа не отстает. Слава Аллаху и пророку его Магомету, что Джон – высокий, крепкий парень, знающий наизусть «Песнь о Гайавате» великого Лонгфелло и заведовавший однажды любительским театром в маленьком городке лесорубов под Торонто, – оказался дома и открыл дверь сразу.

– Джон, спаси!– выдохнул я, кивая через плечо назад. Джон понял меня неправильно, и схватив с камина сувенирное копье с вполне себе боевым наконечником, направил его в сторону моих преследователей, затормозивших на веранде. Когда конфуз разрешился, и Джон уяснил суть дела, он стал хохотать. Он хохотал так заразительно, что хохотать принялись и мои артисты, совершенно не понимая над чем они смеются. Потом Джон отер глаза и сказал: «О‘кей, будет вам Гамлет».

Тут же, не сходя с места, устным джентльменским соглашением сторон я передал канадцу художественное руководство новым Театром Реалистического Абсурда.., то есть пардон, оговорился – «Экспромта». Не будь Джон представителем империалистического мира, я расцеловал бы его троекратно десять раз подряд. Ограничились крепким интернациональным рукопожатием.

Оговорюсь наперед: до своего отъезда из Лундази я революционную постановку «Гамлета» на школьной сцене так и не увидел. Вполне возможно, что среди артистов не нашлось никого, кто пожелал бы быть заколотым гвоздем в ухо. Правда, и других спектаклей новаторского театра мне пережить не довелось. Не исключено, что Джон Йейтман просто завалил это великое новаторское дело – лундазский школьный театр. Не потянул, как говорится. Вот и верь после этого в мощь и безграниченные возможности западной культуры.

 

Мистер Муденда заболел

 

Мистер Муденда заболел, и в учительской немедленно вывесили листок замещений. Мне достался класс 2«Е», в котором Муденда преподавал историю и был к тому же классным наставником (классным руководителем в советском понимании). Это был тот самый доморощенный историк Муденда, которого Коля Нижегородов охарактеризовал однажды: «Черный расист, подлец и негодяй». Как-то, проходя в начале урока мимо какого-то класса, я услышал коллективный вопль „Black power!“, который повторился еще и еще раз. Через открытую дверь я заглянул в класс, полагая что кто-то неизвестный преподает там General Science на тему «Мощность» („Power“ в переводе с английского может означать как «мощь» так и «мощность»). Что такое «черная мощность» мне было непонятно: мне такой термин в физике был неизвестен. Но у доски я увидел высокого, упитанного, ушастого и губастого историка Муденду с воздетым кулаком, дирижирующего выкриками „Black power!“. На доске выписана была тема урока: «Истоки человеческого рода», и висела карта Африки, утыканная черными флажками. Род человеческий зародился в Африке в чернокожем виде, однозначно понял я в этот миг, а белый человек – это просто альбинос и выродок; эти выродки – белые люди – получили знания о машинах и огнестрельном оружии от инопланетян и с помощью этих знаний захватили Африку, а коренных жителей земли сделали рабами: об этом историческом выводе учителя Муденды поведают мне позже ученики класса 2«Е» на уроке замещения. То,что расист Муденда набрался подобных исторических истин в одном из замбийских педагогических колледжей было маловероятно: там обучение велось тоже по кембриджским программам, и англичане вряд ли согласились бы с подобной трактовкой. Разве что согласились бы с космическим происхождением британцев непосредственно от Адама и Евы, которым принадлежал весь шар земной. Но если серьезно: кембриджские программы способны, конечно, представить историю мира в неузнаваемом виде, но не на таком же примитивном уровне! Скорей всего, Муденда сочинял по ночам историю человечества самостоятельно, и распространял затем свою научную версию среди учеников.

Увидев расписание замещений, я обозлился. Дом Муденды просматривался с веранды моего дома, и вчера до полуночи я видел огни и слышал веселый шум с барабанным треском, исходящий из двора Муденды. Еще накануне он праздновал на всю катушку, и вот заболел вдруг. С чего бы? Ядовитых змей переел? Или с похмелья не может сообразить, в какой стороне находится школа? Так или иначе – в класс 2«Е» предстояло идти мне, причем в послеобеденные, самые жаркие, сонные, непродуктивные часы. Чтобы подсластить мне эту пилюлю, завуч Хапунда сообщил, что школа выхлопотала, наконец, в региональном министерстве штатную должность лаборанта для кабинетов физики и химии, и вот, прошу познакомиться с мистером Винфредом Камангой. Мистер Каманга оказался тощим, лилового отлива, молодцем лет двадцати с кислой рожей и тонкими как у паучка ножками и ручками. Он вошел в учительскую бочком и, глядя в сторону, вяло пожал мне руку, точнее, это я пожал протянутую мне мягкую и влажную лапку и сказал, что очень рад помощи в лаборантской. Мистер Каманга буркнул что-то типа: «Я помогу», повернулся и пошел прочь походкой деревянного Буратино. Он мне решительно не понравился, и с той секунды эта моя антипатия продолжала расти день ото дня, пока дело почти не дошло до драки с ним. Уже в первый день, когда я познакомил лаборанта с учебным оборудованием и попросил его подготовить тридцать одинаковых мензурок, предварительно помыв и высушив их, Каманга проигнорировал мою просьбу: мензурки не помыл, а вместо этого переставил все приборы на полках в немыслимом порядке – не по темам, а по размеру. Что-то найти стало почти невозможно. Когда я выразил ему своё возмущенное удивление и потребовал расставить все как было, Каманга заявил мне, что это он лаборант, а не я, и что мое дело – учить в классе, а его дело – распоряжаться в лаборантской: такова его официальная должность, на которую его назначило замбийское государство, и никакие иностранцы этого изменить не могут. Я понял, что у меня появилась проблема, причем серьезная.

Но в тот день главным событием стало замещение урока в классе 2«Е». Обычно замены мало кого удручали, если не учитывать раздражения из-за потерянного времени. Учитель читал книгу или проверял тетради, а ученики могли заниматься чем попало – лишь бы не шумели и не болтались по территории школы. Когда я вошел в беспризорный класс, некоторые соискатели знаний уже кемарили, положив головы на руки, остальные копошились в своем учебном барахле, зубоскалили, переругивались, смеялись или оформляли свои прически. При виде меня возник шум: «Ого, глядите-ка: «Подифер» явился...», «Ой-ой: ПиДи идет!», «Эй, чивава: русский пришел...». («Подифер», или «ПиДи» – сокращение от Potential difference, то есть «Разность потенциалов» – это было мое подпольное школьное прозвище).

– Black power! – кукарекнул кто-то, провоцируя меня. Но я был уже тертый калач:

– Potential difference! – крикнул я в ответ, и класс захохотал.

– А правда, что в Советском Союзе пингвины живут? – начался артобстрел.

– Правда. В зоопарках. А на свободе пингвины живут в Антарктиде – это все дети знают уже в начальной школе.

– У пингвинов в Антарктиде свобода есть, а у русских в Советском Союзе свободы нет. Все подчиняются Ленину. У всех отобрали коров и лошадей, поделили жен и детей, и запретили секс.

– Кто вам такое рассказал?

– Мистер Муденда нам сказал. Он все знает...

– А еще у вас деньги отменили и даже собственных штанов ни у кого нет. Вы работаете по способностям, а штаны вам выдают по потребностям.

– И это вам тоже мистер Муденда рассказал?

– Да, это мистер Муденда. Он очень умный...

Одним из абсолютных табу здоровой советской педагогики является недопустимость очернения учителем своих коллег. Скованный этим законом внутришкольной морали, я неспособен был преступить его и здесь, в Африке. Я не мог сказать им: «Ваш Муденда – недоучка и идиот!». Мне оставалось только покачать головой и сесть на стул, призвав класс к тишине и намереваясь поработать над планом завтрашнего урока в третьем классе. Так и закончился бы мой урок замещения в нудном гуле относительной тишины, если бы кто-то не вбросил в эту тишину ещё один вопрос:

– А правда, что русские едят кошек и собак, а еще мышей и крыс, и даже друг друга едят когда бывает голод или война?

Это было уже слишком. Я подскочил, как будто меня ударили:

– Кто придумал эту страшную чушь? Кто, я спрашиваю? Пусть встанет тот, кто это спросил?

Но никто не встал и не сознался.

– Так у вас что – одни трусливые кролики в классе? Мужчин нет?

Тогда с места поднялась девочка бойкого вида и объяснила:

– Мистер Муденда сказал, что у вас есть такой город, в нем жили ваши вожди Ленин и Сталин. Они повесили всех священников, объявили что Бога нет и научили жителей города есть кошек и собак. Особенно много кошек там съели, когда у вас была война с Америкой...

Я схватился за голову, но вид у меня был такой, должно быть, что никто не рассмеялся. Хорошо, что мистер Муденда не выздоровел еще к этому моменту и не вошел в класс. Скорей всего, я бы ударил его, не владея собой и не думая о последствиях. Но за мной настороженно наблюдали глаза учеников мистера Муденды, они ждали от меня объяснений: уж очень странно было им видеть схватившегося за голову белого учителя, опрокинувшего стул и ни с того ни с сего заметавшегося вдоль доски. Конечно, им было невдомек, что они своим идиотским вопросом попали в голый нерв памяти. Не собственной, нет – блокады Ленинграда сам я не пережил, я родился позже, после войны – но памяти исторической и генетической: мои родственники, родители моих друзей и знакомых, мои учителя и преподаватели пережили блокаду, а многие, очень многие не пережили её и навечно упокоились на Пискаревском кладбище. Мой дядя, Вальдемар Иванович, эвакуируясь из Тихвина последним эшелоном, три часа брел до вокзала через несколько улиц, а когда дошел до товарного вагона, то не мог забраться в него, обессиленный голодом. Он рассказывал: «Поезд тронулся очень медленно, а я шел рядом, держался за доски и понимал: это конец». Несколько доходяг-дистрофиков ухватили его и общими усилиями затащили в товарняк. Подруга детства моей мамы, тетя Наташа Циммерманн показывала мне из окна своей комнаты в коммунальной квартире нишу во дворе-«колодце», где зимой складывали штабелем трупы людей, упавших на улице от голода и замерзших. Хоронить людей ни у кого не было сил – разве что оттащить с дороги. «Да, – говорила она мне, – иногда трупы из штабеля утаскивали, наверно, чтобы съесть».

И еще одна старая женщина, Полина Яковлевна, бабушка нашей одногруппницы Гали рассказала однажды историю, спокойно-горестно так рассказала, глядя в никуда, как ее бывшая одноклассница, у которой от голода умерла маленькая дочка, не стала ее выносить на улицу в январе, а оставила, чтобы... чтобы спасти от голодной смерти другую дочку. Она ее спасла, но после блокады сошла с ума и утопилась в Неве. Ее спасенная дочь выросла в детском доме.

И вот, в далекой Замбии, в никому не ведомом Лундази, где-то посреди африканского буша я, содрогаясь от горя и вновь ожившего в воображении ужаса, стал рассказывать сорока молодым африканцам о войне Советского Союза с Германией, о блокаде Ленинграда, о страшном голоде, унесшем почти миллион жизней, о ледовой Дороге Жизни по Ладожскому озеру, и как уходили там под под лед грузовики с детьми под бомбовыми ударами гитлеровской авиации. Я все говорил, и говорил, и говорил, и никак не мог остановиться, потому что меня слушали, и как слушали! – с расширенными глазами, совершенно замерев, застыв, казалось – не дыша. Пролетели мимо два звонка на короткий перерыв между сорокаминутками – на него никто не обратил внимания. А я все говорил. И когда стал рассказывать про дневник одиннадцатилетней Тани Савичевой и приводить на память отдельные записи: «Бабушка умерла 25 января в 3 часа 1942 г.». «Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи. 1942 год». «Дядя Леша, 10 мая в 4 часа дня. 1942 год». «Мама – 13 мая в 7 часов 30 минут утра. 1942 г.». «Савичевы умерли». «Умерли все». «Осталась одна Таня», то вдруг в центре класса увидел я маленькую девочку с милым лицом и огромными глазами, которая... плакала. Тогда что-то случилось и со мной: я больше не мог говорить, у меня все поплыло в глазах, и я отвернулся к доске, с трудом сдерживая рыдания. Отчаянная мысль, что я дал слабину, что учитель не может, не должен плакать перед своими учениками, что это конец его авторитета, его власти над классом, что отныне мне в спину будет нестись: „Wheeper!“ («Плакса»), или „Weakling“ («Слабак»!), заставила меня взять себя в руки и снова повернуться лицом к классу. Но никто не кривлялся. Все теми же расширенными глазами молча смотрели они на меня, и видно было, что что-то происходит в их душах. В этот момент торжествующий гонг во дворе возвестил об окончании учебного дня, я помахал классу рукой и вышел из класса, не прощаясь. Я уходил с надеждой, что хотя бы в этом классе власть мистера Муденды подорвана.

 

А мистер Муденда, оказывается, заболел основательно, надолго: у него в печени обнаружились какие-то зловредные лямблии, от которых его тошнило. Конечно, яд гада другого гада не берет, но все-таки ядовитых змей следует перед употреблением хотя бы прополаскивать, чем мистер Муденда, надо полагать, пренебрег.

Из всего этого следовало, что мои замещения в классе 2«Е» должны были продолжиться. Мне пришла в голову мысль: использовать эти часы, чтобы подтянуть класс по математике. Математика в третьих классах – это был мой бич, это было нечто близкое к катастрофе: из вторых классов ребята приходили с такими слабыми знаниями, что решать с ними задачи по физике было просто невозможно. Не то, что простую пропорцию мало кто умел составить – элементарные дроби не поддавались вычислению, так что рассчитать, например, общее сопротивление параллельного соединения проводников было задачей почти невыполнимой. Поэтому полурока в каждом классе я вынужден был заниматься математикой. Такая ситуация сложилась в силу нехватки у республики Замбия средств на привлечение иностранных специалистов, и математика в младших классах преподавалась в основном силами местных выпускников педколледжей. Не в обиду им, а правды ради следует признать, что квалификация их в те времена оставляла желать лучшего, и кембриджского уровня знаний они обеспечить не умели. Вытягивать школьников на этот уровень приходилось уже нам в старших классах.

Что касается класса 2«Е», тут случай был особый. В этом классе математику вел молодой парень, любимец всего Лундази, француз Бернар Бувьер. Он не был профессиональным учителем, а собирался стать то ли певцом, то ли танцором, и в Замбию попал в порядке альтернативной армейской службы, куда он не хотел угодить ни за какие коврижки. В замбийских средних школах можно помимо обязательного государственного английского выбрать еще и другой иностранный язык. Там где есть для этого потребность и подходящие кадры, предлагается арабский, а где-то и французский. Лундази повезло: сюда, минуя армейскую казарму, доставили месье Бувьера преподавать великий язык Вольтера. Но нагрузки Бернару не хватало, и чтобы он не болтался по Лундази без дела и не проедал контрактные деньги без адекватной отдачи, его догрузили уроками математики в младших классах по принципу: деньги в день зарплаты считать умеешь? – умеешь; тогда марш вперед и научи других хотя бы тому что знаешь сам.

Чему учил Бернар – это была любимая тема разговоров в коллективе. Анекдоты, связанные с Бернаром, не истощались: то он весь урок учил девочек правильно целоваться, то он учил мальчиков правильно фехтовать бамбуковыми палками, то танцевал кан-кан на учительском столе, и довел однажды этим французским представлением какого-то особо смешливого ребенка до судорог, так что пришлось срочно везти конвульсирующего зрителя в госпиталь, на расслабляющий укол. Спокойно идущего по дороге Бернара не существовало – в лучшем случае он, пританцовывая, напевал какую-нибудь легкомысленную песенку, но мог и на все Лундази голосить песню Джо Дассена «...Les Champs-Elysees...», а то и затянуть, печатая шаг и дирижируя сам себе, французский гимн на мелодию «Марсельезы». При этом его неизменно окружала стая беспризорных собак – они тоже обожали Бернара и ждали его возвращения с уроков, блаженно растянувшись в дорожной пыли перед школой (на территорию школы и в классы им заходить запрещалось).

Когда в учительской произносилось слово «Бернар», все немедленно начинали улыбаться. Я верю, что если бы в Лундази не было Бернара, то школа погрузилась бы в средневековую догматическую скуку. Если где-то на территории школы слышался хохот, то с максимальной вероятностью в эпицентре шума находился поющий, танцующий или что-то интенсивно изображающий руками и всем телом Бернар Бувьер с его прелестным, мягко-округлым английским акцентом. Друзьями Бернара были все подряд, в том числе и я. Меня лично Бернар Бувьер обласкал сообщением, что его далекие предки тоже жили когда-то в России и обучали царей французскому языку, поэтому он с детства знает два русских слова: „Gowno“ и „Karandash“. Когда я обратил его внимание на то, что «карандаш» слово, скорей, французское, да и слово „Gowno“ имеет подозрительно французский лингвистический привкус, Бернар пришел в полный восторг и заявил, что это впрямую доказывает тесное историческое родство наших двух народов.

Итак, всеобщий любимец школы, обаятельный и обольстительный Бернар Бувьер пел песни, обнимал школьниц и взрослых дам независимо от их возраста, цвета кожи и национальности, ярко улыбался в сторону директора, завуча, мужей обнимаемых им женщин, портрета Кеннета Каунды и школьного расписания, кормил собак и играл с ними, хвастался тем, что скорей сдохнет усохшим учителем в возрасте ста лет, чем женится когда-нибудь и, наконец, учил детей французскому языку и математике. Как учил – это был отдельный гимн нетрадиционному педагогическому гению: Бернар нашел способ учить двум предметам разом. Он разучивал со школьниками французские песенки-считалки – вот тебе и язык и арифметика в одном флаконе. Из этого флакона франко-математических основ, старшеклассникам предстояло затем достраивать знания до кембриджского уровня. И вот я решил воспользоваться ситуацией и помочь самому себе в будущем, когда второклассники перейдут в третий класс и дальше. Класс 2«Е» воспринял мое предложение заниматься на уроках замещения математикой положительно: им льстило, что учитель со старшеклассного Олимпа спустился к ним, ничтожным, чтобы преподнести им Высшую Истину. При всем обожании Бернара они понимали, что на кембриджских экзаменах французские песенки им не помогут.

Я знал, что дело с математикой обстоит у вторых классов неблагополучно, но уровень знаний второго «Е», установленный мной с помощью первых заданий, просто обескуражил: это была пустыня Сахара без оазисов. Я принялся распахивать ее. Сначала нужно было установить, что они вообще знают по программе. Определить чего они не знают было просто: они не знали ничего. Но, возможно, начинать с чистого листа было даже и к лучшему. Проблема состояла в другом: научить требовалось быстро. А времени у меня было мало, к тому же мозги моих подопечных к цепкой и системной работе приспособлены не были абсолютно. Начинать пришлось чуть ли не с таблицы умножения. Дело шло туго, но все-таки шло потихоньку: кое-как класс освоил способ определения общего знаменателя с целью сложения и вычитания дробей.

На эти злосчастные дроби, которые все они должны были знать с начальной школы, ушел целый двойной урок. Хорошо было то, что почти все в классе старались – пыхтели, вздыхали, стонали, но решали, зачеркивали, писали снова, подглядывали у соседей, показывали мне результаты, огорчались неверным ответам, радовались похвале, короче – старались. Но один юноша со строгим лицом судьи, демонически горящим взором и прической дыбом, чем-то напоминающий молодого Пушкина, почему-то не работал. Он время от времени что-то записывал в свою тетрадь, прикрывшись локтем, но насколько удавалось мне рассмотреть, то были не формулы и не решения. Однако, я не придирался – мои занятия были добровольными, я это объявил с самого начала: не хочешь – не учись. И потом: кто его знает, этого местного Пушкина – может, он как раз сочиняет великие стихи, и я, грубо сорвав своими путаными дробями полет гениального вдохновения, убью в зародыше нового африканского Онегина, или царя Салтана, или на худой конец, ученого кота с его драгоценной золотой цепью. Это было бы преступлением.

Урок закончился, все радостно разбежались по баракам в ожидании скорого ужина, и лишь «Пушкин» оставался на месте, пока я собирал свои бумаги на столе. Потом он подошел ко мне и произнес слегка гнусавым баритоном:

– Мистер Шенфилд, мне нужно поговорить с Вами.

– Что ж, поговори, – согласился я, немного уже заинтригованный. – Как тебя зовут, кстати, ты не представился.

– Меня зовут Лоренс Мария Мкикури. – Парень протянул мне сложенный листок бумаги. Я развернул. Там стояло: «Розалинда Мпука ничего не делала и все списывала у Джастина Тембо. Леонард Мкандавири писал не в своей тетради. Гудвел Мусонда вырвал страницу из учебника истории. Номера страницы я не разглядел, но это легко проверить, перелистав книгу».

– Что это? – изумился я.

– Это отчет о моих наблюдениях в течение урока. Дело в том, что я готовлюсь стать детективом и тренирую свою наблюдательность. Я приношу этим пользу учителям. Используя мои наблюдения, учителя могут воздействовать на лентяев и бездельников и тем самым повысить успеваемость в школе. Директор школы мистер Манинда считает мою деятельность очень полезной. Я готов приносить пользу и для Вас, мистер Шенфилд.

Признаюсь, я был изрядно сбит с толку. Вот тебе и африканский Пушкин-детектив! Абсолютный бездельник ради процветания Замбии предлагает топить всех других бездельников. Вот так фокус!

– Э-эм, да, это очень интересно, Лоренс, все что ты мне рассказал. Бездельников, конечно, нужно воспитывать, чтобы Замбия процветала. Но такой вопрос: а сам-то ты что делал на уроке? Я не видел, чтобы ты решал примеры, которые я дал на доске. Ты хотя бы переписал их в тетрадь, чтобы выполнить позже?

– Мне было некогда! – воскликнул детектив, – вы же видите, господин учитель, чем я занимался... Вы не думайте, что у меня будут плохие результаты в конце семестра. Учителя ценят меня, и при проверке контрольных работ они учитывают мою помощь и исправляют мои ошибки и...

– Понятно, не продолжай...

– Нет, пожалуйста, я хочу убедить Вас, мистер Шенфилд. С моей помощью уже много бездельников выгнали из школы, и процент успеваемости сразу вырос. Вы понимаете, какую пользу я приношу?

– Да, понимаю, – согласился я, и забавная мысль пришла мне в голову:

– А как зовут твоего отца, Лоренс?

– Его зовут Пол Пириней Мкикури. А зачем он Вам? Он совсем не детектив, он работает на табачных плантациях.

Я стал невольно смеяться, и детектив Лоренс воззрился на меня с подозрением: в чем дело?

– Нет-нет, Лоренс, твой отец мне не нужен, все в порядке. Просто я подумал, что по-русски твое полное имя звучало бы как «Лаврентий Павлович»... Был такой очень известный человек в Советском Союзе.

– Ну и что? Он тоже был детективом, как и я?

– В известном смысле, да... Впрочем, давай вернемся к твоим записям. Я хотел бы договориться с тобой следующим образом: я буду принимать у тебя твои сообщения, но только после того, как ты мне выдашь на проверочной работе по математике результат не меньше 75%. Причем без моих поправок и исправлений. Идет?

Лундазский «Лаврентий Павлович» – бывший «Пушкин» – посмотрел на меня прицеливающимся взглядом, как бы фиксируя в памяти новый объект наблюдений, затем пожал плечами и пошел вон. По всей видимости, он остался мною недоволен.

 

 

 

 

↑ 138