Владимир Шнайдер
Петербургская ночь очаровательна. В любую погоду и в любое время года. В ней есть своя неповторимая энергетика. Она тревожит доступные ей уголки души, рождая любовь и тепло, радость и грусть. Она вдохновляет так, как не вдохновляет никакой другой город.
Передать словами очарование петербургской ночи невозможно – чары можно лишь прочувствовать. Но это далеко не каждому дано. Для этого нужно не просто любить Петербург, а быть с ним единым целым, жить им, дышать им…
Любил ли Петербург Фёдор Михайлович? Сотни, а возможно, и тысячи раз он задавал себе этот вопрос и всякий раз не мог ответить на него твердо. Когда уезжал, начинал скучать, в душе появлялся и рос, нет, с каждым днем, а часом, желание поскорей вернуться, пройти по милым сердцу улицам, мостикам, набережным… Посмотреть, как торопливо бегут воды Мойки, Фонтанки, Екатерининского канала… Очароваться мощью Невы… Послушать завораживающий шепот листвы деревьев Летнего сада… или Таврического… Запрокинув голову, дивиться величию Исаакия или Троице-Измайловского собора… Но стоило позволить городувзять себя в плен, как на душе нет-нет, да и становилось сиротливо, неуютно. Город начинал терзать, окуная то в великолепие и радость, то в серость, грязь и сырость…
Бывает, нахлынет чувство любви-нежности, и Петербург становится родным, любимым до слез. Хочется его обнять, прижаться к граниту и замереть от счастья. В такие минуты Фёдор Михайлович бросал все дела и выходил из дома. Он не направлялся, как это делают многие, к Невскому, он уединялся, чтобы прочувствовать душу города наедине, напитать её любовью… И не важно, какое время года и какое время суток. Бывали часы, когда Фёдору Михайловичу был по нраву хлесткий, разметывающий листву и поднимающий волны осенний ветер либо зимний мороз. Реже случалось, когда радовал нечастый летний зной...
Отложив перо, Фёдор Михайлович встал и, в задумчивости запустив пальцы в бороду, крадучись прошел по кабинету. Пламя свечей трепыхнулось, преломленная на стене тень писателя качнулась.
Который час кряду Фёдор Михайлович никак не может сосредоточиться на корректуре «Дневника писателя». В целом работа сделана, выстроена, но по воле каких-то неведомых сил мысли сегодня нет-нет, да и уходят в сторону. Особенно часто захватывают образы недавно законченного романа о братьях Карамазовых. Поставив точку в романе и отправив последнюю книгу в журнал, Фёдор Михайлович установил себе правило – не возвращаться к нему, а позволить читателю определить сильные и слабые стороны, дождаться отзывов и уж тогда...
И хотя он высказывался устно и писал друзьям, что весьма доволен романом, что-то иное тревожило душу. Герои и события ещё жили в ней, а, значит, работа над характерами и диалогами, раздумьями и событиями продолжалась. Каждый из героев для Фёдора Михайловича не просто герой, а родной человек. Он переживает и размышляет с каждым из них, проживает путь каждого. Если с импульсивным Дмитрием эмоции можно выплеснуть и тем самым облегчить душу, то с Алёшенькой, названным в честь последнего сына, сложней. Алеша верует в Бога, никогда и ни о ком не скажет худого слова, всех жалеет, все переживания держит в себе…
Незаметно мысли с Карамазовых перешли на родных.
– Алёшенька… – прошептал Фёдор Михайлович, подходя к окну.
Потирая и пожимая озябшие кисти рук, он метнул взгляд на темнеющий в небе купол Владимирской церкви… Минуло немногим более двух с половиной лет с того рокового дня, а боль в душе все так же свежа, точно что это произошло вчера. Порой ему чудится, будто он слышит милый лепет Алёшеньки, его топанье к двери кабинета… В такие моменты он поворачивается к двери и, притаив дыхание, с гулко бьющимся сердцем подолгу глядит на дверь в ожидании, что она вот-вот отворится и вбежит Алёшенька.
– Алёшенька, сыночек... ангел мой… – чуть слышно шепчет Фёдор Михайлович, в глазах поблёскивают слезинки. Отцовское сердце, наверное, никогда не сможет смириться с потерей ребенка и забыть тот теплый майский день, когда сыночка не стало… Памятен до мелочей и долгий путь на Охтинское кладбище с гробиком, отпевание в церкви, голоса священника, хора и щебетание птиц на кладбище… Утерев слезы, Фёдор Михайлович перекрестился на купол церкви и отошел от окна. Он до сих пор не понимает, как они с Аней смогли вынести утрату. Как не померли сами, когда гробик с Алёшенькой опустили в маленькую могилу и стали забрасывать землёй? Да и с ними ли это было? Не сон ли дурной это?
Тяжело вздохнув, Фёдор Михайлович, потирая левую сторону груди, прошел по кабинету полукруг и остановился около дивана против картины «Сикстинская мадонна». Впервые увидев оригинал в Дрездене, Фёдор Михайлович был очарован. Лик мадонны, а особенно её взгляд, поражали. Во взгляде было все: чистота души и кротость, скорбь и всеобъемлющая любовь, призыв к раскаянью и боль… Всякий раз, бывая в Дрездене, Фёдор Михайлович заходил к мадонне и подолгу простаивал по́дле, всматриваясь в лик её. Он был уверен, что в период создания полотна кистью владела не рука человек-мастера, но Небеса, ибо простому смертному, пусть даже наделенному недюжинным талантом, не под силу создать на холсте чувства, проникающие в зрителя и заставляющие его трепетать, замирать. Никогда и ни за что! Такое во власти лишь Неба.
В России Фёдор Михайлович о своём впечатлении от «Сикстинской мадонны» рассказывал всем друзьям и знакомым. И был приятно удивлён, когда в канун дня рождения ему привезли в подарок от графини Толстой литографию «Сикстины». Конечно, это был не оригинал и, соответственно, не возбуждал тех высоких, глубинных чувств, но краски проникали в дух полотна, его энергию.
После смерти Алёшеньки Фёдор Михайлович стал находить внутреннее сходство между мадонной и Анечкой – супругой. Часто задумывался об этом и казнил себя за те моменты в молодой жизни, когда вольно или невольно доставлял Анечке огорчения, особенно в пору первых лет совместной жизни. И хотя Анечка старалась скрыть свои чувства во время его злых выходок, он видел и чувствовал, что доставлял ей боль и переживания. Казнил себя, люто ненавидел, каялся, плакал, просил прощения! Анечка, ангел, конечно, прощала, но легче ему от этого не становилось. Она прощала и, возможно, забывала, а он помнил все нанесенные ей обиды и с годами обиды те становились горше и тяжелей…
Подойдя, осторожно ступая, к окну на короткое время, Фёдор Михайловичп прокрался через гостиную и переднюю в умывальную комнату, в которой находилась дверь в детскую. Замер у двери, прислушался. Тишина… Затаив дыхание, он взялся за ручку и осторожно надавил на дверь. Она подалась бесшумно, словно понимая остроту момента. По лицу Фёдора Михайловича скользнул легкий сквознячок. Донеслось едва слышное детское посапывание.
«Спят спокойно, – с умилением подумал он и улыбнулся. – Войти, поцеловать милые, нежные теплые щечки!..» Но входить не стал, боялся разбудить.
Осторожно притворив дверь, Фёдор Михайлович вернулся в залу, из неё прошел в столовую, миновав ее, замер у двери спальни Анечки. Супругу Фёдор Михайлович боготворил. Почти четырнадцать лет они муж и жена, а он всё так же горячо и нежно любит её, будто лишь вчера встретил. Порой казалось, что любит даже крепче, нежели в первые годы… И дивится, что полюбил-то Аню не вдруг и не сразу. Не разглядел в ней изначально любви к себе, не распознал счастья, от которого ныне сердце и душа в благодати.
Поднял было руку, чтобы отворить приоткрытую дверь (Аня в последнее время спала с приоткрытой дверью, чтобы услышать его зов), но вовремя сдержался, что растревожит сон своего Ангелочка. Постоял некоторое время, прислушиваясь... С трудом поборов искушение войти и поцеловать супругу, крадучись вернулся в кабинет.
Подойдя к рабочему столу, некоторое время смотрел на лист рукописи, затем отошёл к окну.
«Годы, годы… бегут стремглав по вечности и нет им начала и нет им конца… Годы словно минуты… А так хочется, так хочется, чтобы они не бежали стремглав, не шли, а крались, дабы можно было долее насладиться жизнью рядом с Аней, детьми…» И тут же вдруг припомнилось, что тридцать один год и три дня тому назад он ступил в омский острог. Жуткая стужа была, сильный голод и душу уничтожающее подавленное настроение… От воспоминания по телу пробежал холодок. Нервно потерев ладони, Фёдор Михайлович, слегка склонив голову, прошёлся от стены к стене. Прошлое… Оно живёт в душе. Тяжелое, горькое, но оно его. И никуда от него не деться. Месяцы под стражей, расстрел, годы в омском остроге и Семипалатинском батальоне… всё это помнится до мелочей, будто вчера случилось.
События тех лет, казалось, въелись не только в память, но и в душу, в кровь, в каждую нервную клетку. Никогда в жизни Фёдор Михайлович не тосковал с такой болью по воле и не ценил её так высоко, как за частоколом острога. Ему казалось, что даже цвет неба за острогом иной. Когда позволяло время, он приникал к щели в частоколе и жадно, с острой душевной болью всматривался в кусочек вольного неба и мысленно уносился то в Петербург с его белыми ночами, то в детские годы в Даровом и много куда ещё. Хоть на четверть часа он вырывался из этого ада и мысленно бывал на воле…
После возвращения в Петербург Фёдор Михайлович написал «Записки из Мёртвого дома», чем надеялся облегчить, очистить душу и память, оставить ужасы лишений в прошлом – увы, не получилось…
За окном пролетали редкие, едва приметные в ночи снежинки. Воспоминания взволновали до холодка в чревном сплетении и простреливающей боли в височной части. Сдавив виски пальцами и закрыв глаза, он некоторое время стоял, слегка покачиваясь, затем прошёл к столу. Сел. Бегло просмотрел один лист корректуры, другой, третий. Вернулся к первому и стал вчитываться. Постепенно вчитался и ушёл мыслями в текст.
Работая над произведениями, Фёдор Михайлович не замечал времени. Он как бы уходил в другое измерение, и время земное теряло над ним власть. Здесь оставалось только его тело, а душа и мысли были в мире героев, их делах, заботах, чувствах… Вот и сейчас, после почти трёхчасового труда, в реальный мир его вернул, как ему показалось, какой-то щелчок. Возможно, что-то где-то щелкнуло реально, а может, ему это показалось. Нехотя убрав перо, он распрямил затекшую спину и решил встать, размяться. Поднимаясь из-за стола, случайно опрокинул вставку с пером.
– Ну, вот, – прошептал Фёдор Михайлович, – знак свыше – на сегодня пора. Надо заканчивать вычитку.
Перо нашёл под столом, а вот вставка, оказалось, закатилась под шкаф с книгами.
– Эка бегунья, надо ж в такую даль уколесить!
Чтобы не шарить под шкафом, он отодвинул его, приподнял и в следующую секунду почувствовал во рту знакомый привкус крови. Провёл ладонью по губам и, повернувшись к подсвечнику, посмотрел на руку – кровь. Первая мысль была позвать, конечно, Аню. Но вскоре кровотечение прекратилось, и он передумал.
«Ничего, – подумал, – пустяшное… вот и прошло». А мысли вновь побежали к детям, жене… Как-то они будут без него?
Петербургская ночь на излёте. Фёдор Михайлович стал укладываться спать. Диван принял тело писателя, сонно и недовольно проскрипел. Закрыв глаза, Фёдор Михайлович, сотворив мысленно короткую молитву, сжался и отдался сну... Он не знал, что земной жизни ему осталось всего лишь три дня и две ночи…