Ложка (30.06.2022)

 

 

Вальдемар Вебер

 

(из воспоминаний военнопленного Гельмута Горна)

В декабре 1941 года призвали на первые сборы! Мама, пакуя мой рюкзак, принесла из кухни небольшую столовую ложку и сказала: «Ложки в армии алюминиевые, эта — стальная, нержавеющая, она тебе послужит».

Весной нас отправили в Крым. В степи под Евпаторией мы следили за техническим состоянием самолетов, подвешивали бомбы, заряжали пушки и пулеметы, охраняли склад боеприпасов. Рядом с нашими палатками над артезианским колодцем был сооружен деревянный навес, где мы умывались и оставляли после еды — каждый в своей нише — чистую посуду. Однажды моя ложка исчезла, я огорчился, но ничего не сказал унтер-офицеру, которому мы обязаны были сообщать о любых происшествиях. Через два дня ложка опять оказалась на месте. Похоже, мои товарищи хотели проверить, не ябеда ли я.

С тех пор я засовывал ложку в узкий длинный кармашек внизу брюк, в так называемый кнобельбехер. Самолеты заправлялись, забирали бомбы и улетали. Туда, где война была настоящей. Порой они не возвращались.

К осени наш полк перебросили в Германию. По дороге я заболел, в Амберг на сборный пункт меня привезли в бессознательном состоянии. Очнулся в отдельной палате, и сестра, моя сверстница, улыбаясь, сообщила, что у меня дифтерит, запоздалая детская болезнь. Мне было почти девятнадцать.

На ночном столике лежали бумажник и ложка. Ложку обнаружила в кнобельбехере сестра. Ее смена была как раз в тот день, когда меня доставили в госпиталь. А то бы не видать мне больше ложки, ушла бы вместе c одеждой на дезинфекцию.

После дифтерита у меня началось заражение крови, и я провалялся на больничной койке целых четыре недели. В сестру, её звали Беттина, я влюбился, и, кажется, она в меня тоже, и мы сообща старались сделать все возможное, чтобы меня подольше не выписывали, я притворством, она — преувеличением тяжести моего состояния в отчетах врачу. Но выписаться в конце концов всё же пришлось.

Открыв мой рюкзак и увидев ложку, мама просияла.

Поправлялся я медленно. Пробыл дома с декабря 1942-го до конца марта 1943-го. Весна в тот год у нас в южном Шварцвальде началась рано, и мы с братом весь март помогали родителям на хуторе. Я надеялся, что войне скоро конец, и я смогу продолжить учебу.

Но вновь — на сборы. На этот раз в Альпах во Франции. Там высоко в горах нас атаковали английские самолеты: разбомбили до основания и наши казармы, и учебно-тренировочные пункты. Я лишился всех личных вещей — всех, кроме маминой ложки.

Готовили из нас горных стрелков, а послали в Белоруссию. 13 июля под Минском мы попали в окружение. Отстав от товарищей и пробродив несколько дней по болотистому горячему лесу, я ранним вечером вышел к берегу Березины и наткнулся на партизан.

Партизаны меня избили, разоружили, сняли поясные ремни и всё, что к ним подвешено, стащили ботинки, китель, майку, носки, сорвали нательный крестик, отобрали часы, складной ножик, компас, фляжку, санитарный пакет, оставили на мне только брюки.

Я долго лежал на земле связанный, заплеванный, полумертвый. Длинного кармашка с ложкой они не заметили, в карманы брюк вообще не лазили. В одном из них находилась граната.

Пришла молодая женщина c автоматом наперевес, в красноармейском кителе, галифе и сапогах. Она говорила по-немецки. У женщины был мой бумажник, откуда она, допрашивая меня, вынимала документы и фотографии. Я лежал на земле, и ей пришлось присесть на корточки.

Ее голос, строгий и спокойный, после крикливой ругани партизан звучал как ласка. Она ушла и вскоре принесла небольшой котелок с чаем и кусок сухого хлеба. Хлеб она опускала в чай и, когда он набухал, смачивала им, как губкой, мои разбитые губы и совала мякиш мне в рот. Делала это терпеливо, пока весь хлеб не был съеден. Потом заставила выпить остаток чая.

«Повезло тебе, что не убили, пожалели, мы в плен не берем. Завтра передам тебя военной комендатуре».

Пожилой конвоир отвел меня в глубь леса на партизанскую базу. Меня посадили спиной к дереву и привязали к стволу. Я беспокоился только об одном — как бы не нашли гранату. Если найдут, убьют на месте: почему не отдал там, на берегу? Хотел, значит, взорвать?

Конвоира оставили охранять меня. Глаза у него были не злые, и он всем видом показывал, что сочувствует. Когда мы остались одни, я кивнул ему, показал глазами на правый карман брюк, прошептал: «Granate». Оглядевшись, он медленно засунул руку в мой карман, также медленно вытащил гранату и быстро спрятал ее под китель.

Он был доволен: теперь он тоже получил свою часть добычи. При моем пленении ему ничего не досталось.

Так, полуголый, прислонившись спиной к стволу, я провел под деревом короткую июльскую ночь. Связанный, не мог отгонять муравьев, и к утру тело и лицо вспухли от укусов.

Когда я прикасался одной ногой к другой, убеждался — ложка на месте. Чтобы завоевать еще большее расположение конвоира, я мог бы отдать и ложку. Но что-то меня остановило. Скорее всего, мысль о доме, о большом дубовом буфете, в выдвижных ящиках которого хранились кухонные полотенца, салфетки, столовые приборы. Буфет был резным, высоким. Гирлянды орнамента из вьющихся листьев, лоз, плодов и экзотических птиц парили над моей головой все детские годы, и сейчас припомнились и ожили. Мамина ложка была частью прибора, подаренного в молодости бабушкой, и потому ей особенно дорогого.

На рассвете партизанский лагерь снялся и отправился на новую стоянку. Я шел рядом с телегой, привязанный к борту. Одна из обгонявших нас машин затормозила: выскочил молодой чернявый офицер, выхватил из кобуры пистолет и завопил, показывая на меня дулом. Кроме слова «фриц», я ничего не понял. Меня начали отцеплять от телеги. В этот момент опять появилась молодая женщина. Она, хоть и была в форме, но даже не козырнула офицеру. Они при всех кричали друг на друга и размахивали руками. Офицер со злостью засунул пистолет назад в кобуру, сел в машину и уехал.

На привале она подошла, посмотрела на мою окровавленную спину и что-то сказала сопровождавшему. Тот накинул мне на плечи какое-то тряпье.

В первом же населенном пункте меня передали комендатуре.

Допросы, ночи под открытым небом, долгий путь в плен по пять человек в шеренге. Dawaj, dawaj! Автомат охранника беспощадно глядит в затылок. Только бы выдержать, не упасть от усталости. Ноги болят, но страх, что пристрелят и ты останешься лежать один-одинешенек на обочине чужой дороги, сильнее усталости и боли.

Нам выдавали казенную посуду, которую после еды надо было возвращать. Постоянно был соблазн воспользоваться своей ложкой. Но я ел ею, только когда рядом не было охранников. Пронес ее через все обыски, все шмоны, проводившиеся раз в три-четыре месяца: носильные вещи шли в прожарку, нас заставляли построиться голыми, и я прятал ложку между ягодиц. Сзади нас обычно не осматривали.

Конец 1947-го года застал меня в лагере под Клином. Зима была в тот год в России особенно суровой, сравнимой только с зимой 1941–42 годов, о которой мне рассказывали пленные постарше. Когда морозы внезапно ослабевали, начинался снегопад, он мог длиться целыми днями. Грузовики, возившие нас на работу на завод № 57, из-за завалов не могли проехать и нескольких километров, и нам приходилось самим расчищать себе путь. Созданные для этой цели бригады в тридцать-сорок человек ежечасно сменяли друг друга.

В новогоднюю ночь у начальства и персонала лагеря было праздничное настроение, поэтому и нам, военнопленным, позволили закончить работу раньше обычного.

Возвращаемся в барак, я сую руку в карман брюк и не нахожу ложки... На мне не мои армейские с кнобельбехером, а выданные по случаю сильного мороза ватные. Уходя на работу, я не решился оставить ложку в бараке и взял ее с собой. Первое чувство — не горечь потери, а страх: как теперь без ложки? Где она? Как могла выпасть? В одной гимнастерке бегу назад к воротам. Ничего не соображая, хочу выбежать из них, вдруг слышу: «Стой! Назад!»

Остановился. Кричал постовой на вышке. Мог и не кричать, мог просто пристрелить. Никто бы не осудил. В проходной тоже забеспокоились, из неё вышел дежурный лейтенант. Я сказал, что потерял ложку, когда работал.

— Хрен с ней, другую выдадут! Я ответил, что это моя собственная ложка.

- Снег растает - найдешь. Никуда не денется. Волки ложек не жрут.

- Господин лейтенант, разрешите, эту ложку дала мне с собой... мама.

 

Он ничего не ответил. Глядя куда-то мне за плечо, постоял несколько мгновений в задумчивости и ушел в домик проходной. Я видел, как он что-то объясняет охранникам, как те его слушают и тоже в ответ молчат.

Лейтенант вернулся и прокричал несколько фраз человеку на вышке. Потом сказал, что разрешает, но чтобы я поторопился.

Я побежал вдоль забора к тому месту, где, как мне казалось, мы убирали снег перед окончанием работы, и начал разгребать сугроб руками. Потом помчался туда, где мы начинали работу. Так перебегал с одного места на другое, рыл ногами и руками. Выдох-нувшись из сил, остановился и огляделся.

На тысячи километров вокруг — лес и снег. Вышки, заборы, решетки, металлические сетки. Опутанное колючкой бескрайнее ледяное пространство. И где-то посреди него — моя ложка.

Я поплелся назад и дошел до столба, на котором горел тусклый фонарь. Кажется, здесь я уже искал. Вдруг я понял, что все время кружил вокруг столба. Бессознательно надеялся, что металл ложки засверкает под светом фонаря, но поблескивали только снежинки.

Из ворот лагеря вышел охранник с овчаркой и стал делать мне знаки, чтобы я возвращался. Его ручная лампа светила на десятки метров и слепила глаза.

Когда я поравнялся с охранником, он пробурчал: «Говорил, не найдешь!» и небрежно посветил вокруг. В последней надежде я следил за направлением луча, пляшущего по темной обочине дороги, и вдруг в снегу сверкнуло. «Ложка! — закричал я. — Вон там, там!» Охранник хмуро с сочувствием посмотрел на меня и направил луч, куда я указывал. Безрезультатно. «Можно - я сам?» — попросил я и стал медленно прощупывать лучом то место, где, как мне показалось, я видел сверк ложки и, действительно, вдруг вспыхнул конец ее ручки, торчащий из снега. Луч застыл на месте, и металл сиял, словно бенгальский огонь. Я выхватил ложку из сугроба и быстро засунул в карман, словно боялся, что отнимут.

У проходной лейтенант попросил: «Дай хоть взглянуть — что это за предмет такой диковинный, чтобы из-за него так убиваться?» Он повертел ложку, погладил ладонью узкую рукоятку с ложбинкой и, словно оценивая глубину, погрузил большой палец в неширокое, но довольно вместительное черпало. «Десертная, — подытожил он со знанием дела. — Сейчас таких не купишь».

Через день я попал в лазарет с воспалением легких. Врач по имени Вера делала мне уколы, ставила банки. Рядом на тумбочке лежала моя ложка.

«Ага, — говорит, улыбаясь, Вера, — та самая ложка...» Она дружит с лейтенантом, и он, наверное, рассказал ей про мою панику, про мой страх, про то, как мы вместе искали ложку, наверное, хотел предстать перед ней героем: вот, мол, какой я независимый, выпустил пленного одного за колючку.

Вера принесла стакан со слабым раствором марганцовки и окунула в него ложку: «Давай-ка я этой волшебной ложкой посмотрю твое горло».

«Десертная», — сказала Вера с иронией, закончив осмотр. Оказывается, лейтенант служил до войны официантом в военном санатории и разбирался в столовых приборах.

После Веры пришел Эрнст, лагерный врач из пленных: «Нравишься ты врачихе, раз она тебя сульфаниламидом колет. Пленным он не полагается, а тебе уже три укола сделали...»

...А был еще один случай.

Сибирь, 1950 год, накануне возвращения домой.

Нас, группу из десяти человек, послали в лес за дровами для семей офицеров. Охранник, молодой бурят маленького роста, никогда на нас, пленных, не кричавший, велел развести костер и подкатить к огню бревно. Он молча сидел на нем, смотрел на огонь и грел руки. Порой поднимался и, понаблюдав за нашей работой, снова возвращался к огню.

Его послали следить, чтобы никто не убежал. Но побеги были редки. Мы знали о них лишь понаслышке.

А ещё он должен был нас подгонять. Но он и этого не делал. Сидел у огня, грел руки и молчал.

Грузовик привез обед. Для пленных — в одном котле, для охранника — в другом. Сидя на бревнах вокруг костра, мы ели из алюминиевых мисок. Отдельно от нас на бревне сидел охранник. В тулупе, ватных штанах и унтах. Он расстегнул тулуп и достал деревянную ложку.

За едой я заметил, что охранник то и дело косится на мою ложку. При нем я ел ею без опасений.

Закончив обед, я вычистил ложку снегом и засунул в брюки. Когда мы поднялись, чтобы продолжить работу, охранник вдруг кивнул: «Останься». Сел напротив и посмотрел мне в глаза. Я ждал. Он сидел с миской и деревянной ложкой, смотрел мне в глаза и молчал. Словно Будда, освященный огнем костра. Порой он переводил взгляд на костер, потом снова на меня. Наконец отложил миску, засунул под тулуп деревянную ложку, выпрямил спину и, положив пятерню на автомат, который не снимал даже во время еды, сказал: «Мне нравится твой ложка».

Я знал: если охранник чего-то хочет от пленного, всегда добьется. Шансов у меня не было. Автомат наперевес, руки на автомате. Одно движение, доля секунды — и тебя нет. Я не раз видел, как гибли мои товарищи. Охранник всегда прав: предотвратил побег. Неважно, что есть свидетели, пленный — не свидетель.

«Покажи мне твой ложка!» Я достаю свою ложку. Бурят смотрит на нее долго, не отрываясь. Потом вынимает из-под тулупа деревянную ложку и протягивает мне. Я все понимаю, но говорю: «Не могу. Это мой талисман».

В его глазах никакого движения. Видимо, он не знает этого слова. Я говорю: «Мой амулет». В его взгляде ничего не меняется.

Он неотрывно смотрит в мои глаза. Я повторяю: «Не могу».

В глубине его взгляда что-то вспыхивает, но тут же потухает.

«Возьми мой ложка. Я хочу твой ложка».

Я мотаю головой: «Не могу, это подарок... мамы...»

Он все также сидит со своей деревяшкой в руке. Темное, ничего не выражающее лицо. Пауза затягивается, становясь все невыносимей. Но вот он медленно засовывает свою ложку под тулуп, сдвигает шапку со лба на затылок, глядит неподвижными глазами на огонь и говорит: «Хорошо...»

Когда я вернулся из плена, мама, разбирая вещи, увидела ложку и заплакала. Я впервые узнал, что мой младший брат Франц, призванный в самом конце войны, погиб на Западном фронте.

«И все потому, что я впопыхах забыла дать ему ложку».

2011

 

 

 

 

↑ 237