Копия (30.11.2017)

Михаэль Кортшмитт

 

Опубликован в журнале «Футурум Арт» N 2 (41), 2014

 

Глядя на Ангела, отчетливо отделившегося подо мной в просвете гигантской воронки бесплотного облачного массива, похожем на вулканическое жерло, я думал о том, что люди на самом-то деле научились с течением времени не летать, а всего только ездить по воздуху. Именно так. Паникуя в воздушных ямах и турбуленциях, преодолевая тошноту и перегрузки при снижении. И в этом вовсе нет ничего от счастливого купания и безмятежной свободы в небесных пространствах, какую не отнимает земное тяготение у птиц и херувимов.

В начале казалось странным – ярчайшие лучи чудесно и торжественно пробивали облака снизу, как на картинах о Вознесении. Затем я с трепетом догадался и о смысле блуждающего сияния, сжавшегося в полупрозрачный фокус. Говорят, людям не дано видеть Их без некоего смысла. И я до сих пор теряюсь в догадках: был ли это тот, что придан каждому из нас при рождении или чужой, дальний, возвестивший о важном будущем событии в этой местности? А может быть, ходатай о близкой забытой душе? Её? Живой или мертвой...

И сбылось это в тот редкий год, когда в начале апреля, прилетая с промозглого севера, где пробившись на взлете сквозь серую, полную теней, нескончаемую метель, облепленный, ослепленный и потерявшийся в ее хмурой круговерти, уже утром прямо с трапа проваливаешься в волнующий и нежный восторг отовсюду ласкающей глаз застенчивыми молодыми ростками и высокой небом украинской весны. Земля обочин и прогалин в скверах и в щелях мостовых всё еще ярко-сыра, но уже с резким родным запахом южного плодородия и словно вымытыми дождевыми червями, выброшенными наружу среди похожих на ягоды шелковиц фонтанчиков грунта. С гулом убитого мотора и перетреском неисправностей колесит нереальным пустынным Киевом загазованное и смрадное, как коммуналка на Подоле, шротное "волга"-такси. Поскальзывается задком в аквапланинге, опасно спотыкается на "стиральных досках" площадей и проспектов. Не мчит, подобно нынешним авто, а галопируя, мотает километры мимо забеленной ветхости ампирных строений в первых лучах, открывающих городские язвы. Затем равнодушно вторгается в безвременье простершихся до горизонта серых брежневских окраин, бесчисленных и одноликих бетонно-панельных колумбариев для живых. Фрагментарно, едва узнаваемо – старая родина. Разлюбленная, чужая, но все еще чем-то подкупающая, как предавшая когда-то родня. Вот появились и растерянные настороженные прохожие... Скрежещут передачи, квохчут клапана. Политиканствует общительный таксист, преждевременный старикан. Разговор поворачивает с заковыристым гаражным кандибобером. Мат-перемат... – пользует страсти страстями. Забытые люди... Пришедшие не постигать, а генерировать истину.

Потом несколько часов как многотрудный каторжанин тащится смердящий углем и серой древне-советский пассажирский состав с его удушьем от табачного эрзаца, горько-бромистым чаем и мордатыми, златозубыми, но к еще пущей тоске всенепременно задорными проводницами. Наверное, тот самый, что когда-то, как в последний путь влачил его сквозь бессонную ночь к взлётным огням Борисполя. Только теперь линялый в камышовый цвет, с проржавлинами. Быть может, проводниц веселит их будущее – проболтаться целую жизнь в этом раскачивающемся, как коровье вымя, радищевском составе, следующем из Киева в какой-нибудь Козятин или Деражню? Но вот, тошно, с гулом колодок, с лязганьем вагонных сцепок поезд притормозил. В кофейно-рыжих от полувековой грязи окнах купе, разноликой лентой потянулись опаршивевшие стены забытого провинциального города, зацепившегося на границе небытия, мужицкой Незалежки и Польши. Эх, город-город. Родной запущенный старик. Как удручает твой вид уже издали любого позабытого тобой скитальца после долгих лет чужбины! Этим тяжким упадком нештукатуренных с имперских времен просевших строений, снабженных за десятилетия разве что клеймами апокалипсиса – граффити. Унылой, какой-то впрямь намибийской убогостью лавок. Улицами и объездными дорогами, напомнившими застывшую магму у Этны с ее трещинами и провалами. Отчего ж так не любят тебя твои своекорыстные черствосердые дети? Щиты нелепых недействующих реклам и надписи на английском в местах, куда ноге иностранца и ступать-то незачем. Не стоит однако искать глазами в киоске длинную, почти дармовую упманновскую[1] гавану в алюминиевой капсуле, или кубинский ром для коктейля Дайкири, или старую добрую армянскую чачу, превратно именуемую себе в утешение "коньяком". Да и не курит этот заезжий человек давно. А чтоб пить – жаль на то оставшейся жизни.

Нет тех ресторанчиков под сводчатыми трактирными потолками, где за три морщинистых зеленочных рубля с кремлем и готической тройкой в абрисе можно было в тишине отдохнуть от лекций за "комплексным обедом", прозванным студягами "комплексом неполноценности". Перед театром, куда "радиоактивные" комсомольцы когда-то шантажом сгоняли циничную студяжью паству, акра три колдобистой миргородской булыги с обширными лужами – площадь, где можно себя показать. Далее два гранитных фронтона – почтамт и квартал бывшего КГБ.

Именно с этим видом в окне и бокалом секта удавалось ему укрываться тогда в театральном буфете от разухабистой героики провинциальных спектаклей – тошнотворных парт-эпосов и оглашенных украинствующих саг. Смакуя столь возбуждающее отроков скверное игристое, он и духом не ведал, что вскоре проведет там, напротив, в подвале живописного строения, уже с проходной парализующего убийственным взглядом невоенного прапорщика, два месяца в ожидании своей участи в камере-одиночке. Там обращались "на вы", предлагали курить, чаю, а затем плескали из чашки в лицо: "...Как коммунист и как чекист не могу допустить в эпоху развитого социализма... говорю с вами нормально – как с врагом... Вы просто исчезнете здесь в подвале... Зачем скрываете родственников за границей, к которым планируете бежать?.." По правую руку универсальный магазин в бывшей синагоге, по левую вавилонская бетонная каланча переименованнного в раду обкома. А позади – только прокуренный, крезоловонючий вокзал в два перрона. Вот и вся столица прерий. Заходим в прекрасно сохранившееся старинное здание почтамта. Странные все-таки заимствования в наших местах – не немецкий "Postamt", не почта, а всё тот же произвол по каждой мелочи.

Жаль. Нет прежнего обжигающего запаха сургуча, уюта, ощущения векового будущего. Нет практикантов, гулко со звуком стомба проставляющих под стойкой штемпели на посылки и бандероли. Нет на столах железных школьных перьев с карандашными грифами в желобках непроливаемых чернильниц с потеками цвета навозной мухи, как и шварцвальдских часов с боем - только мертвое табло, корейские компьютеры, безвременье...

Садимся за исчерканный массивный стол по центру, наверное, единственный в этом городе еще помнящий его. Все та же оберточная бумага бланков с кустарными гербами. Шариковая ручка с предвыборным призывом.

Кому пошлет телеграмму? Пишет адресатом бывшую собственную фамилию. За границей он изменил ее на схожую, западную. Жаль, что не зеленоватыми с отливом чернилами, что не прерываясь от волнения и не выходя порывисто и дружелюбно прикурить в коридорчике у телефоных автоматов сигару.

– Вы бачтэ, напэвно я обизналась [2] ... – скрытое волнение, прекрасная мимика, – Это ты? Тоже не сразу узнает, а, может быть, не в тот же момент всплывает в реальность, некоторое время оставаясь во всём том, что для него еще присутствует в этом месте, жизни-памяти лишь отнесенном за кулисы. Спрятанном так, знает он, чтобы ничем не напоминать о себе молодежи с замусоренными дохристианским хаосом головами. Даже если каждый нынче сам себе животновод, он всё же блюдет их право смены и честно уходит вовремя.

А теперь вкрадчиво и не смущаясь, как будто вчера расстались: – Здравствуй. Надолго сюда?

Она всегда чуть нажимала в этом "здравствуй" на неродном языке. Это был первый аккорд её произведения, "атака клавиши". Он представил, как девчушкой подражала она киногероиням вышептывать нежно и без акцента.

И вот, "фотовспышка" – приценивание одним коротким взглядом. Никакой неловкости за турецкий mauvais ton [3] наряда и возрастные перемены, давно лишившие внимания мужчин. Но сумочка всё так же по-девичьи на коленях. Безжизненные шкурки перчаток перед собой в трубочку, нервно.

– Проездом.

Озадаченный ответный взгляд. Бессмысленное, бесполезное мужское превосходство после сорока.

– Слухи ходили, ты утонул.

– А... Это из-за дурацкой заметки в "Paris-Soir". Близких обзвонил, а насчет остальных даже выиграл – телефон неделями молчит, позволяет спокойно поработать.

– Но я рада. Честно. Чуть не кончила от адреналина.

– Ну, это взаимно, – соврал он непроницаемо и насмешливо.

– Подурнела до неузнаваемости?

– Я тебя узнал еще через окно.

– Правда?

Напряженный шум в оконных провалах многократно возрос, выкристаллизовывая нелепость встречи. Уборщица захлопывала окна, ругая затяжное грозовое forte-fortissimo.

– Зачем ты звонила моей канадской любовнице? Ты и вправду веришь, что я всегда буду возвращаться к тебе? И выдумала мне какого-то сына. Не слишком ли рискованно для соломенной вдовы, рвущейся к собственному мужу в Штаты?

– Но тебе же польстило? Признайся.

– Беременность не длится полтора года. Не продумываешь деталей. Он отчужденно молчал. Тогда, десять лет назад, она бросала трубку, если он подходил к телефону. Она охотилась на бедную Тину.

– Провоцировала тебя приехать. Разве ты не был взбешен?

– Так бы и случилось, если б ты параллельно не собирала крышечки от йогуртов на приз фирмы в пять долларов. Поисковая машина вывела меня в Интернете на списки счастливчиков. Тут она "взяла" недоумение, как берут верхнее "ля". Вселенское градобитие накрыло примыкавшие к зданию, мглисто-белёсые улицы на всю глубину видимости, истерически запрыгало по крышам брошенных на проезжей части машин осколками льда, которые можно было смело бросать в стаканы с виски. Приезжий хладнокровно отметил про себя: она задерживается только из-за непогоды, убивая время этой неприятной, но всё же из любопытства кстати подвернувшейся беседой. Прерывая новый приступ его отрешенности, женщина бестактно поинтересовалась:

– Она хотя бы старше твоих дочерей?

– Кто?

– Твоя канадка.

– Оставь... Мы разошлись в прошлом году.

– А-а... (длинное легато на следующее слово) у тебя после нас была ещё любовь?

– После нас – это новое летоисчисление? А как же с моим разжалованием в кавалеры де Первый-раз?

– На самом деле в тебе была заключена вся моя жизнь.

– В посмертных преданиях?

На звук ему показалось, еще немного и градины станут пробивать бляху авто, как дальние автоматные очереди.

– А помнишь, как вы вернулись из летних лагерей лейтенантами?

– Ах, да... Очень гордые и наголодавшиеся, как весенние волки. Знаешь, вам никогда не прочувствовать революционный восторг избавления от армейских несвобод и хищную мужскую гиперсексуальность.

– Женщины должны подставлять грудь младенцам, а не пулям...

– Сушь стояла тропическая. Во всей дивизии из-за аварии неделю не было воды.

Поэтому еще за день до производства, мы, измученные зноем и жаждой пили касками черную воду со щелочью из котлов брошенной котельной и смеялись жизни. А когда вернулись в город, я узнал о твоей свадьбе. Признаюсь, этим ты подсунула мне множество творческих переживаний, осуждаемых профессурой, но...

– ... но приваживающих сердобольных утешительниц, – перебила она.

– ... но лишила идей на будущее, – исправил мужчина.

«Ты прекратила тогда мою жизнь и вручила обратно в таком виде», – думал он.

– Когда после нашего раздора ты на целые месяцы перестала принимать пищу, твой будущий муж подстерегал меня между лекциями и упрашивал позвонить тебе. Он был в ужасе от твоей кахексии [4]. Умолял уговорить тебя лечь в неврологию на парентеральное [5] питание... Он часом не просил тебя потом приводить домой любовников? Не оставлял на стенках туалетов номер телефона с надписью: "Кто ещё хочет трахнуть мою жену?".

– Зря ты так... Он ведь даже был твоим литературным поклонником, – не пощадив супруга в саркастической усмешке, заметила она.

– Да ну! Обосцаться можно.

– Одолжил где-то журнал с твоим первым рассказом. С тем, под странным заголовком... Не помню точно. Кажется, "Экземпляр". Или "Копия"... Несущественно. Важно, что тогда в нём была тема будущего, опередившая своё время! Это теперь у нас молодые сотрудницы, юбку задрав, сами на "Ксерокс" садятся и "копии" шефу в стол подкладывают.

– И что же муж?

– Всё курил потом у окна, со мной с месяц не разговаривал, всю коллекцию выпивки из секретера выкушал.

– Сама-то прочла?

– Да. Мучился ты, как всегда, недолго, – взгляд из-под ресниц с подбадривающей подковыркой, – К тебе со всех сторон спешили на помощь...

Подкравшаяся тем временем ушлая уборщица ткнула шваброй ему в ноги, требуя вознести стопы над землёй.

– На прошлой неделе случайно взяла в поезд твой последний сборник и открыла на середине... Слушай... Зачем ты в таких подробностях списываешь целые сцены с наших рискованных бездомных случек?

– В соавторство набиваешься? Не беспокойся, там собирательный опыт.

– Всё еще смакуешь, закрывая глаза и мороча других женщин тем, что тебя в них что-то заводит? А скажи честно, сколько еще раскоряченных баб, кроме меня, обычно мелькают в твоей голове в подборке "лучший гол века", когда ты лежишь на жене? Она оценивающе-уважительно поджала подбородок, заметив вышитый значок на его голеностопе, – У-у... Даже носки от Сен-Лорана. (Опять полуулыбка глаза в глаза с неясным вызовом.) Формы не теряем.

– Уверена, что хотела спросить именно об этом? – теряя интерес, помедлил он с вводящей в заблуждение ложной открытостью.

– Нет, не об этом, – она обезоруживающе переулыбнулась.

– Ну, хорошо. Случай подвернулся сам по себе. Он и предстал мне единственной идеей.

Женщина сморгнула и теперь неубедительно маскировала досаду под любознательность.

– В мятежном девяносто первом меня, сопляка, избрали главой независимых профсоюзов. А её, едва устроившуюся на работу и ничего не ведавшую о готовившихся кознях, заслало ко мне подсадкой партийное начальство. После неудачных попыток вскрыть мою "преступную деятельность" оно по указке чекистов искало случая уволить меня за служебное несоответствие и лишить диплома. Девушка должна была прийти на прием под видом пациентки и симулировать симптомы холеры. Местные партийцы не учли главного – чтоб достоверно "закосить" под заболевание, надо самому быть врачом.

– А кем была наша подсадка?

– Студенткой. Подрабатывала в больничном компьютерном центре.

– Но, признай, расчет был всё же в их стиле – дебилен и безотказен.

– Приблизительно, как хватка подосланных к Кеннеди с криками "Папа, папа!" негритят. – И справедливо исключив диагноз, ты всё равно подпадал под увольнение, раз не принял карантинных мер.

– Да. По приказу министерства, на который годами всем было начхать, при одном упоминании таких жалоб вызывались...

– Танки?

– И санитары с сапёрными лопатками против беспорядков... Женщина выругалась на сленге, очень чуждом и новом.

– Сначала я решил, что она твоя родственница, и от одного этого всё валилось из рук.

– И конечно же, крайне удивился, услышав о профузной срачке от цветущего вида девицы, – она осаживала рассказчика, прекрасно ориентируясь в мужских струнах.

– Я ничего не подозревал. Приступил к осмотру. Так это неловко... Такой сбой для профессионала... Шутка ли, полгода абстиненции после тебя! Вы, коллега, понимаете – небывалое дело, когда прямо в смотровой так предательски и позорно встает...

– Нормальная реакция на симулянтку и провокаторшу. Женщине всегда стоит оставаться в меру опасной. Вас это возбуждает.

– "Но избегать должно образов тех и от пищи любовной ум отвращать, направляя его на другие предметы..."

– Милые лекции "мамы" Томашевской? "...и накопившийся сок извергать нужно в тело любое, а не хранить этот сок лишь для той, кто в нас страсть возбуждает".

– Чисто мужской идиотизм, но с классикой не поспоришь.

Так гипократовский клятвопреступник потерял профессиональное лицо, но жизнь его обрела вновь свои пусть и недостоверные черты. Как в детском сне, в котором пытаешься убежать от похитительницы, выдающей себя за мать, и все безнадежнее замедляешься на бегу.

– Без всяких карантинов на грани скандала я был у них в руках – пациентка заметила причину моих затруднений. Но вдруг... ни гнева, ни отвращения. Ни твоего утонченного породистого бесстыдства. Она просто сообщнически застегнула пропущенную пуговицу у меня на халате.

– Ну, конечно, и ты в тот вечер так же доверительно помог ей с застёжками... Я так растрогана! Она достала крохотный носовой платок, глаза её на диво и в самом деле увлажнились. Как много перемен на этом свете...

– Престиж чекистов к тому году в народе невосстановимо упал, а личной заинтересованности она не имела. Потому и не подумала за здорово живешь выполнять их поручение до конца.

– Как наверняка поступила бы в прежние времена.

– Она выложила мне всю правду о заговоре больничных гэкачепистов, и с солидарным запалом юности горячо став на мою сторону, пообещала дать показания. Тут я и залюбовался ею, подолгу забывая, что это не ты.

Иллюзия то смягчала скорбь разлуки почти полной идентичностью замены, то заочно разочаровывала и в самом подлиннике бывшей любимой, все чётче и детальнее вырисовывая их общие изъяны. Но после отрадной прохладцы всё болезненней трогала его сердце неожиданными мелкими сходствами, на диво совпадавшими специфическими привычками и... О! Она тоже на каждом шагу унижала свою женственность различными остроумными самобичеваниями, эдаким бэнни-хилловским стёбом, носила тот же парализующий волю фасон трусиков с вырезом-птичкой внизу ангельского живота. И хотя в отличие от тебя она вовсе не была эксгибиционисткой, столь слепо подчинялась его прихотям, что пусть и с укоризной, но как Годива позволила ему ночью провезти себя по городу в чем мать родила на переднем сиденье его "Лады". Однажды он спросил наобум, получится ли у нее шпагат стоя. Словно стремясь во всём соответствовать, она невозмутимо сняла юбку прямо в кабинете, и подмигнув, вытянула правую ногу идеально вверх, подхватив под голенью за пятку. Ты же всегда хваталась за пальцы... Он кинулся к дверям судорожно запирать дверь. Там слышался голос старшей медсестры. "...А для сотрудников у нас есть отдельный старенький врач, моя дорогая", – отчитала её рослая блондинистая полька, когда после долгого стука в дверь застала сидящей напротив любимого с манжетой Рива-Рочи[6]. Запахи же были иные. Запахи одежды, волос, совокупления. Но так же из застенчивости в сарказм складывала она губы, так же скрывала, что постоянно нуждается в очках и столь же беззащитно слепо выглядели её глаза, когда она тайком снимала их, если он заходил в комнату. А главное, твой до зимы не сходящий загар... И еще был застенчивый, всегда прячущийся яркий снег – оскал. Когда сквозь эту сдержанность с ним раз в кои-веки прорывался искренний детский смех, он мог простить ей все различия и столько неистребимого в ней от простушки en bonne société[7].

– Постепенно она прижилась в моей душе, перестала неотесанной чужачкой громоздиться посреди моей жизни, приучила к себе. И я привязался. Он скрыл, что эта самая, поначалу докучно обременяющая его привязанность была той попавшейся под руку спасительной веткой чертополоха, на которой поскользнувшийся на самом краю повисает над пропастью. Что именно она придала ему всего лишь немного сил, чтоб тогда, в последнюю встречу, когда ты торжествуя, убийственно отвернулась и упиваясь своей властью, стала удаляться к троллейбусной остановке, стремглав не понестись за тобой, сбивая прохожих, презирая унижения и законы на своем пути. Бросившись на капот занятого такси... Так и не упросив строптивых пассажиров-жлобов, вышвырнуть их из машины силой. Вывалить свой бюджет за полгода вперёд таксисту, чтобы тот согласился, обогнав и прижав к обочине, среди бела дня блокировать троллейбус... Кто, кроме тебя, смог бы отказать всего лишь еще в одной единственной минуте тому сумасшедшему, каким был он тогда? Идущему ежедневно навстречу своей и твоей гибели...

Одним-единственным промельком вспомнил он, как терзался совестью, сознавая, что двойник намного добрей и мягче сидящей сейчас перед ним женщины, но что ночами ни искушенные ласки ее, ни преступные шехерезадины легенды порнографической полуправды, ни горючий темперамент казачки не могли по-твоему, без единого слова привести его на тот почти наркотический взвод неделями нескончаемого желания, несущего в себе безусловное разрушение. Как из-за сплетен она стала догадываться о причине его причудливых постановок с ней и последующих тоскующих странностей. И как догадавшись, так же внезапно исчезла.

Иногда до него доходили ненадежные слухи о том, что безвестная муза Копия, обыденно приземлившись, вышла замуж и поселилась где-то за городом. Впрочем, однажды с пьяным сарказмом наблюдая из окна ресторана чрезмерно пышные похороны застреленного среди бела дня бандитского заправилы, он случайно увидел её. Она брела под руку ни с кем иным, как с новоиспеченным супругом в толпе напыщенных, криминального вида гордецов в темных очках, с видом оккупационной армии дефилировавших за гробом. В церемонии участвовали только приближенные, и сомнений в её нынешней принадлежности к преступному миру быть не могло. Вместо записки месяцем раньше она оставила ему на столе приглашение своего деда, владевшего бензозаправкой в Квебеке, со всеми финансовыми гарантиями министерству иммиграции Канады, о котором раньше заговаривала для них обоих.

– И ты уехал.

На этом месте повествования дама открыто пронизала его презрением, которому он предоставил ей, наконец, долгожданный повод.

– Чужая, националистически горизонтальная страна с её небрежением к интеллектуальной вертикали въехавшего иноязычного человечества с первых же месяцев вынуждала ещё больше замыкаться и отгораживаться от реальности, чем в советском улье. В то время я стал жить моей тайной сексуальной зависимостью от этой раздвоенности чувств... А подвернувшихся незадачливых разводяг действительно превращал в эрзац моей фантомной пустоты о вас обеих. Но через некоторое время с удовлетворением стал замечать за собой, и она – умница! – наверняка понимала заранее, что окончательно излечит его и от душевной анемии юности, и от трубных трагиаккордов по невозможности невозможного.

– А точнее?

– Честно? В первую очередь от фантазмов редкостного великолепия твоей журнальной задницы, затянутой в жалкие dessous [8] из Народной Польши.

– Которой ты, придурок, писал посвящения?! – прыснула она ни к месту, – Эх, пропадай добро! Даже черно-белых пляжных фото не осталось.

– Красота – инструмент счастья. Зачем тебе она вообще? Ты ведь не соблюдала в любви "Женевской конвенции". Ты мучила пленных и добивала раненых.

– Когда это было! – она предлагала примирительный тон.

– На моих эмигрантских квартирах уже не приключалось ни напыщенных сборищ ущербной богемы, смахивающих на затянутую церемонию моего харакири; ни всенародных славянских радений с полночным надрывным хором, рвотой кровавой желчью и реанимацией. Самоизжились пошлые, еще родительские планы медицинской карьеры. Я перестал отвечать на французские грубости тех местных жителей, кто был враждебен к иноземцам. Я так возненавидел себя, что даже стал принимать твою сторону в нашем разрыве. Мне казалось, я во все времена заслуживал только ненависти. В действительности поначалу он не только не был огорчен уходом Копии, но и вздохнул в первые дни с облегчением. Он опасался опоздать освободиться от слишком стремительно воплотившегося и незамысловатого, а потому и неузнанного счастья. Свобода казалась священной, в крайнем случае, для любви будущей, но непременно снова подобной же первой – захватывающей и опустошительной. Сродственной сковавшей душу страстной вражде, каждым выпадом своим готовой опять обернуться поклонением, смысла в которой пусть и не видел, но и не предполагал... Как бы там ни было, могло ли счастье кротко гладить рубахи, произносить "щ" без аффрикаты как "шч", угрюмо отказываться предохраняться и жарко сопеть по ночам в ухо?

– Настолько прозрел? А на что во мне она открыла тебе глаза, глядясь в зеркало?

– Если ты имеешь в виду вагинизм[9], который предварительно снимаешь алкоголем или твою уловку поначалу обворожить мужчину подложным обожанием, – парировал он, – То будь спокойна. Это осталось государственной тайной.

Самодовольный скепсис слушавшей его женщины всё же заметно отступил – слишком уж детальными были неизвестные до сего дня и неприятные ей воспоминания бывшего коллеги. Мужчина же вспоминал про себя, как еще несколькими годами раньше он в обстоятельных беседах и интервью тенденциозно выспрашивал прототипы своих произведений, то тяжко отравляясь чужим беспрестанным курением где-нибудь в загроможденном развороченными стеллажами и отовсюду пачкающем костюм нитрокрасками ангаре энтузиаста; то изнывая под тяжестью общения с двуличными пенсильванскими немцами, перемежающими английский бесконечными "awwer" и "uff"[10] их средневекового диалекта в облепленном приколотыми записками уголке конторы их колонии где-нибудь в Филадельфии или Аллентауне. Или в каком-то салоне бунгало напротив инвалида, сросшегося с компьютизированным креслом-каталкой... Всё тщась найти и сопоставить хотя бы скудные аналоги тех событий своей жизни в чужих судьбах. Исследования и опросы не увенчивались никаким, пусть даже самым ничтожным результатом. Вершиной улова были чьи-то грустные флирты с экс-женами и болливудовские проделки однояйцевых сестриц с неподеленным любовником. Теперь с тревогой глядя на нескончаемое светопреставление за окнами, он заключил в душе, как если бы прикончил этим открытием саму осмысленность дальнейшего пребывания в живых: столь преданная душа, как она, отсутствовала в прошлом даже самых несчастных из сотен опрошенных. Так и не была послана им свыше.

"Да повернись же, как она смотрит на тебя! Как смотрит!" – оживали под ухом завистливые нашептывания похотливых приятелей, когда Копия исподтишка любовалась им из скучающей нарядной стайки заарканенных ими на один вечер гололяхих феминисток. Что сказали бы они, узнав, что она только смущалась при его обычном появлении со свинским получасовым опозданием...

Из-за её тогдашних жалоб на вездесущих стареющих сатиров с их сальными остротами и щипками, он с возрастом не принял свой новый сорокалетний облик. Это гложущее чувство становилось особенно нестерпимым теперь, когда в двойной панораме оконных стекол повисло их общее отражение с капитулирующей немолодой дамой на выданье. Всё, как он себе и представлял. Не столько годы меняют черты, сколько застарелые пороки становятся их сутью. Вспомнились слова профессора цитологии о том, что каждые пять лет все клетки организма до одной полностью замещаются. Так появляется физически другой человек, слегка потерявший в качестве тела и клеящий в паспорт очередную фотографию, но у которого никогда не ослабевает его предвзятость к старости других.

Мостовые позади их отражений в стёклах медленно уходили с ливнем сквозь землю. Хотя, может быть, просто кружилась голова.

– Наверняка изменилась и она, – перехватив его взгляд, произнесла женщина, – Как пить дать – располнела, опростонародела, разбогатела... Да мало ли. Во всём теперь под стать мужу. И выглядит не как я когда-то, а как Муссолини с сиськами. Может, вообще бы отшатнулся, встретив её здесь вместо меня.

Женщина урезонила мягко и беззлобно, но точно плеснула кислотой. И правда, столкнувшись на улице с такой, вдруг фобически представленной им, он, вероятно, и вправду, притворился бы, что не узнал. Ту самую, исполненную изящества, матерински бесстрашно спасшую среди лихолетия от общественного дна целебным, как воздух соляной копи, гигантским расстоянием в четырнадцать часов лёта над Северной Атлантикой. А если бы окликнула, куда тогда деваться? Вот стыдуха-то...

– Чтобы продолжать любить в морщинах и растяжках, стареть надо вдвоем. Из этого правила нет исключений. Забудь всё. Чужая жена – как приморский дом, в котором тебе сдают одну ближнюю комнату с верандой. Остальные на замке потому, что полны ценностями не только из её прошлой жизни, но и ещё из нескольких чужих. Да и замазывать грязью бреши вавилонские [11] ты здесь тоже не станешь. Уезжай и пиши. Создай шокирующий ремэйк "Копии". Буду следить в толстых журналах. И, как выяснилось, не я одна.

Внимание посетителей привлекло то, как плотный нездешний человек в тренчкоте с кремовым кантом, с ухоженной воронено-серебристой бородкой тяжко поднялся над собеседницей и отечески сунул имевшиеся в бумажнике купюры в карман ее плюшевого пыльника, игнорируя всплески неискренних возражений. Затем широко и независимо зашагал к выходу через начинавший заполняться зал. Тяжелая пружинящая створка дверей времен Belle Époque[12], распахнутая предшественником, больно ушибла его колено, и он жалко, по-стариковски захромал. Выдохшаяся непогода, салютующая из-за туч разрядами, щедро оросила его плечи и голову и растворила в сумерках. Вскоре в центр залы из детского уголка по-клоунски громко притопал грубый и неопрятный украинский ребенок лет пяти, лёг животом на стол напротив несколько замешкавшейся иссохшей дамы с застывшей улыбкой поражения на профессионально приветливом лице, пытавшейся оправиться от треволнений и отогнать сбивчивыми ответами мальчику беспокоивший её луч внутреннего видения. Луч исходил из глаз сутулого кудрявого юноши с ненавистной ей ассиметрией в неизменном прищуре раздумий. Бринькая на губах и бурно плюясь, внук женщины принялся черкать казённой ручкой полузаполненный бланк с адресом и фамилией, который можно было теперь, не порвав, оставлять где угодно, поскольку ничего подобного давно уже не существовало.

Март 2010 года, Оденвальд

 

↑ 1023