Баллада о матери (гл. Вечное ожидание. На завалинке тепло. Мамин лес) (30.04.2017)

Карл Шифнер

 

Я дремлю - наслаждаюсь майской сибирской свежестью. Сплю до тех пор, пока не услышу запах парного молока. Открываю глаза - рядом на табуретке стоит большая белая кружка с утренним молоком... Господи, всё как в далёком детстве...

Вечное ожидание

 

 schiffner_karl – биография

Как хорошо, что я приехал к матери именно в эту весеннюю пору! Она тоже очень обрадовалась: "Ты никогда не приезжал весной". Рано утром встанет, чтобы подоить корову. Неслышно исчезнет из комнаты-спальни, открыв предварительно окно, за которым сад.

Наверно, в то утро так же просилась в моё настежь распахнутое окно юная, душистая майская зелень. Так же тянулись к подоконнику молочно-белые прохладные лепестки цветущей яблони. Конечно, всё так же, потому что в этой тихой деревушке, во всяком случае, в нашем палисаднике, во дворе, вокруг маленького домика в начале мая всегда творилось такое благоухающее, весеннее чудо.

И мать моя, наверно, так же рано вместе с красной зарёй встала, чтобы подоить и выпустить за калитку корову. А потом пошла в палисадник - насмотрелась, нарадовалась, наговорилась с цветами и ожившими от долгой зимы берёзами. Опомнившись, строго собралась вся, уселась на низкую, вбитую ножками в землю скамейку и отрешенно направила свой взор туда ... за калитку, в ту сторону, куда ушёл и откуда должен вернуться мой отец.

Хотя, что я говорю, не всё было именно так. Ведь то было полвека тому назад. Всё так же быть не могло. Не было, например, тогда нашей умной рыжей коровушки Сибирячки, поэтому и некого было доить и выпроваживать за калитку. Да, многое было тогда не так, как сегодня. И главное - мать. Ведь мать моя была тогда совсем иной - хоть и измученной страданиями, но молодой, ещё цветущей женщиной с длинной черной косой и со слегка изломанными ликующими бровями. В остальном же всё было тогда так же.

И как полвека назад, моя мать, так рано поседевшая, выходит майским утром во двор, растерянно и бессмысленно топчется вокруг могучих старых берёз, некогда посаженных моим отцом. Потом садится на скамейку, очень похожую на ту, военную, складывает задубевшие руки на колени и ждёт. Всё время кого-то ждёт.

 

Не помню я тот роковой день, когда отец в последний раз вышел за калитку. И очень жалею об этом. Если б мне было тогда лет девять, как моей старшей сестре, я бы, конечно, великолепно помнил отца, и видел бы, как он расставался с моей матерью, как потом прошёл к калитке, отворил её... затем резко оглянулся, чтобы ещё раз броситься к любимой. Или было бы мне лет семь, как следующей сестре, - тогда я бы тоже отлично запомнил. Чего уж говорить, будь мне даже пять лет, как брату, непременно запомнил бы. И почему мне не было тогда хотя бы трех, как младшей сестрёнке, опередившей меня всего-то на полтора годика? Я, наверное, и тогда запомнил бы, как отец вышел за калитку. И на всю жизнь сохранил бы в своей памяти такой светлый, такой живой образ отца.

Когда мне исполнилось пять лет, я уже не давал покоя матери, всё спрашивал об отце. Мне так хотелось иметь отца, не просто человека, который мог бы заменить отца. Дайте мне моего отца! Да вы, наверное, знаете, что это такое...

Я так мечтал об отце, так ждал его возвращения, так сжился с его образом, что был уверен: случись нам встретиться где-нибудь один на один - сразу узнал бы его. У меня сложился совершенно законченный образ отца. Во-первых, сохранились, хоть и крохотных размеров, фотографии. Во-вторых, бесчисленные рассказы матери, сестёр, дяди Эдика ( брата моего отца) и тетушек. Но, кроме всего прочего, я часто видел его во сне: так ясно, так четко, запоминающе... Узнал бы...

Мой отец очень любил животных, особенно понимал и любил лошадей. Наверное, эта любовь передалась мне по наследству. Я сел раньше на коня, чем за парту. С удовольствием ездил верхом на любой подвернувшейся лошади. И тут уж, сидя на коне, всегда представлял себе отца: видел его - красивого, сильного, ведущего неугомонного огненной масти жеребца к озеру на водопой. Конь этот, достающий чёрной гривой чуть ли не до самого солнца, упираясь, следует за отцом. Не смирившись с властью укротителя, вдруг делает скачок вперед и кусает хозяина за спину... Именно так всё и происходило. Говорили, шрам остался у отца на спине. Еще отец был мастером на все руки, что очень ценилось в деревне, а в те времена - особенно.

Весенней порой, в самый разгар половодья, я приступал к очень ответственной кампании - к заготовке и креплению на берёзах, посаженных отцом, скворечников. Мать тоже помогала мне - то советом, то в качестве подмастерья. И всякий раз, прислушиваясь к гомону птиц, с грустью и тоской смотрела туда, в сторону захода солнца... Мы оба думали об отце.

Всей семейной оравой ходили мы за деревню на пшеничные поля и вслед за талой водой собирали колосья. Потом сушили эти колосья, заворачивали в мешковину и колотили до тех пор, пока в мякине не оставалось ни одного зёрнышка. Дома на самодельных жерновах мололи зёрна на грубую муку и ели себе на здоровье ни с чем не сравнимые лепёшки. И опять машинально оставляли седьмую порцию... отцу - вдруг ночью заявится.

Мы оставляли отцу и пышки из мороженой картошки, которая доставалась нам не легче, чем пшеничные колосья.

Помню, пришла как-то мать с ночной работы и дала нам кусок арбуза. Откуда-то в нашем доме появился арбуз. Мне, как младшему в семье, отрезали в первую очередь да самый большой ломоть. Я залез по уши в розовую пахучую мякоть арбуза, а потом выбежал во двор смотреть восход солнца. Круглое, сочное солнышко вставало из-за плетеной изгороди и смотрело на меня и на мой арбуз. И опять я подумал об отце: хотелось угостить его вкусным арбузом.

Ещё настойчивей думал я об отце уже в послевоенные годы, когда стал пастухом. И при этом - пас ли я коров, овец, телят, лошадей, быков - всегда находил повод "посоветоваться" с отцом, как поступить в трудную пастушескую минуту. И вообще, пастушеский хлеб, особенно в те голодные годы, - ох, несладкая штука!

Конечно, в трудные моменты думалось об отце особенно. Мог ли я не почувствовать, что мне не хватает отца, в то весеннее утро, когда я прогонял мимо школы коров, стараясь незаметно проскочить это место? Не окончив первый класс, бросил школу: надо помогать семье. Учительница перехватила меня и затащила в школу:

- Последнюю контрольную ты обязан написать. Не терять же тебе даром целый год из-за одного часа, - объяснила она.

Я же вовсю упирался. Это не было детской прихотью: я боялся, что там, в классе, меня заставят раздеться. Заставят снять эту длинную, до пят, взрослую фуфайку, а там, под нею, на мне больше ничего не было.

- Но ведь тебе так неудобно за партой, сними, - настаивала учительница.

- Нет... нет. Лучше я тогда совсем уйду.

Внимательный взгляд учительницы, видно, заметил что-то, и я остался в своей немыслимо длинной фуфайке. Написал контрольную работу по арифметике - на четыре, а у самого слёзы ручьём.

- Ну, чего же ты плачешь? Ты всё правильно решил, - недоумевала учительница.

Я встал и ушёл. Как объяснишь, что именно тогда мне не хватало рядом отца?

Нельзя забыть и другой весенний день, когда я на быках вспахивал колхозное поле. День был ясный, тёплый. Запах свежего чернозёма опьянял. В свои четырнадцать лет я почувствовал вдруг себя очень сильным, настоящим мужиком - пахарем. Птицы пели кругом: в лесу, в небе, над самой моей головой. В общем, всё было великолепно. А тут этот чибис. Знаете, есть такая маленькая болотная птичка, которая всегда предупреждает человека об опасности. Если вы заночуете в лесу поблизости болота, он тут же примостится где-нибудь рядом и становится самым надёжным сторожем. Стоит в тиши кому-то подойти, как он уже спрашивает: "Чьи вы, чьи вы?". Услышал его - знай, кто-то к тебе приближается.

Так вот, в то утро я заметил, как на плуг мой сел чибис. Он, оказывается, удирал от молодого ястребка и, не в силах избавиться от того, выбрал меня в защитники. Выбившись из сил, бедняжка глянул на меня такими глазами, что не помочь ему было нельзя. Я взял его и сунул в кепку. Надо было видеть, как спокойно и доверчиво стала пташка очищать свои лапки от липкой грязи, как потом не торопилась улететь с моей ладони - вдруг враг покажется снова. Бедняжка, подумал я, тоже не может обойтись без чьей-то защиты... Всем нужна защита. И мне порой нужна защита...

Что интересно, именно в тот день деревню всполошила неожиданная весть - возвращались те, кто ушёл ещё в начале войны, но потом по воле злой судьбы долго скитался по черному свету. Сказать "ушли" было бы неверно сказано. Их, мужчин и женщин, давным-давно обрусевших немцев, без особых объяснений, словно преступников, отправили в ссылку, в концлагеря, в так называемую трудармию - в ГУЛАГ, откуда редко кому посчастливилось вернуться.

Мои предки приехали в Россию ещё во времена Петра Великого. Неплохо прижились, навсегда здесь осели. Прошло более 200 лет, и случилось событие, которое почти на корню уничтожило немецкую диаспору в России. Следуя печально известному Указу от 28 августа 1941 года "О переселении немцев, проживающих в районах Поволжья", немцы не только Поволжья, но и Украины, Кавказа, Крыма, Сибири, Москвы, Ленинграда были огульно оклеветаны и выселены с насиженных мест. Их отлучили от родного языка и культуры. Об их существовании нельзя было говорить и писать. Не удивительно, что большинство граждан послевоенных поколений не ведали о существовании в Советском Союзе двухмиллионного немецкого народа. По численности населения немцы занимали третье место в России. Но даже после слишком запоздалой реабилитации им до сих пор так и не дали возможности проживать компактно, чтобы они могли сохранить свой язык и культуру. Правда, нашёлся один добрый человек - первый президент России, который разжалобился в ответ на многочисленные ходатайства немцев вернуть им отнятую автономию, предложил им поселиться на территории бывшего ядерного полигона. Не мудрено, что большинство немцев предпочли вариант эмиграции в Германию, которая любезно пригласила их вернуться на свою историческую родину.

 

... Но вот идут они пешком от разъезда. Все, кто мог, конечно, побежали встречать их. Можете себе представить, что было с теми, кто ждал возвращения родных...

А со мной?! Может, среди них и мой отец? Может, это чертово "без вести" опрокинется, наконец-то, в черную пропасть? А отец мой - вот он со мной! Я бежал, спотыкаясь, ничего не видя от слёз, и всё выискивал своего отца. Да знаете ли вы, что это такое ОТЕЦ?! Нет, если у вас есть отец, то вы, наверное, не знаете ... Но их оказалось так немного, людей со сложной судьбой, вернувшихся в ту весну 1953-го. Да будь их тогда и тысячи, я бы всё равно очень быстро отыскал своего отца.

 

В нашу деревню в тот памятный день вернулись всего двое, а угнали свыше трехсот человек. Можно сказать, опустошили деревню, увели под конвоем всё трудоспособное население. От дома к дому, из улицы в улицу подъезжали на крытых машинах энергичные люди и без церемоний выводили всех взрослых, начиная от пятнадцатилетних девушек и ребят и кончая многодетными родителями. Если в семье не было детей моложе трёх лет, то не только отец, но и мать большого семейства годились для трудармии. Остающихся дома детишек в таком случае советовали передать для присмотра родственникам, соседям или в Детский дом. Тут вам дана свобода выбора. В нашей семье было пятеро детей, и нам очень повезло тем, что мне, самому младшему, было лишь полтора годика. Cлава Богу, хотя бы мать осталась при нас, она-то и спасла нам жизнь.

Нашей семье было особенно сложно выжить. Из города Омска нас буквальным образом выгнали за 24 часа из собственного дома. Куда идти-то с малыми детишками? А куда хотите, но обязательно не ближе 60 километров от города. Разумеется, продать за сутки ничего не успели, а с собой что возьмешь, коль единственный транспорт - твои ноги? Отец взял меня на руки, мать взгромоздила себе на спину котомку с нехитрой одежкой и едой, и отправилось наше семейство искать себе новое пристанище. За что? Господи, помоги нам!

 

С Божьей помощью мы добрели до деревни, где проживала мамина сестра. Нас приютили. Тесно, но зато под крышей и в тепле. Мать с отцом надеялись на чудо - выяснится недоразумение, и нам разрешат вернуться в Омск - в свой дом. Напрасно надеялись. Никто из нас никогда больше не вернулся в тот дом. Забегая вперед, скажу, что не только от дома всякий след пропал, но и от нашего отца. След пропал от сотни тысяч невинных людей - обрусевших за двести с лишним лет проживания в России немцев. Забирали строго по спискам, но за большинство из них никто не отчитался. Большинство российских немцев так и не узнали, куда делись их близкие. В какой шахте, на каком лесоповале, в каком лагере заморены и пали не по-людски наши братья, сёстры и отцы? Ни за что обвинённые, ни за что замученные, они не заслужили даже могилы. Никакие поиски не помогли мне узнать до сих пор, когда и где погиб в нечеловеческих условиях мой отец.

 

В тот день, когда в нашу деревню вернулись лишь двое, я не переставал надеяться. Я был даже уверен, что отец вернётся. Видимо, уверенность эта передавалась от матери. Хотелось верить, нельзя было не верить в такое чудо.

Однажды открылась калитка, и во двор вошёл рослый, широкоплечий, но довольно худощавый мужчина, при виде которого - наши взгляды слились, как две молнии, - я вздрогнул, и лицо моё тут же покрылось холодным потом... Мне было тогда уже шестнадцать, сёстры и брат к тому времени успели разлететься по своим семейным гнёздышкам, а мы с мамой вдвоём жили тогда уже довольно сытно.

- Ну, здорово! - сказал он и внимательно, загадочно посмотрел на меня.

Ошибиться в то время, когда ты сам уже мужчина, было бы как-то не то. Я весь замер и ждал... Он протянул мне, не спеша, свою здоровую широкую ладонь (что-то схожее с моей ладонью). Я вложил свою руку (хотелось именно вложить) в его ладонь, и моя рука, державшая к тому времени и плуг, и плотницкий топор, и вилы, и пилу, и многое другое, сжала его руку.

- Ого, молодец - крепышом растёшь, - одобрительно улыбнулся мужчина.

- Утро доброе! - появилась на пороге мать. - Пройдите, пожалуйста, в избу.

Мы вошли, я подставил ему самодельную табуретку, а сам сел к окну - так мне было удобней на него смотреть.

- Я собственно, хотел спросить, нельзя ли пожить у вас денька два? - степенно, но просто сказал незнакомец и сел на табуретку.

- Отчего же нет, - тут же подхватила мать, и я отметил про себя, что она у меня просто молодец.

Незнакомец стал снимать с себя поношенный пиджак. Мать закрутилась возле печки. Я прошёл мимо неё и скороговоркой шепнул ей:

- Присмотрись внимательней, по-моему, он очень похож.

Мать пристально глянула не на него, а на меня:

- Хорошо, я так и сделаю, сынок... Но только это не он...

Потом уже, когда уехал этот незнакомец, между прочим, поистине хороший человек, мать спросила меня:

- Ты думал, что это твой отец?

- Наверно... А может, и поверил потому, что просто хотелось, в конце концов, хотя бы один раз поверить... И знаешь, мама... ты ещё не так стара...

- Да, - резко перебила меня мать, - он человек достойный. Но отца-то нашего на кого оставим?

И я застыдился... Как же я застыдился! Что раскис, что потерял веру в святое чудо, что оказался неверен матери, которая отказалась от иного счастья, чем с отцом МОИМ, что оказалась преданней, сильней меня. Я вдруг понял, что вот так, одним махом отказаться от всего, чем она жила всю жизнь у неё просто не хватит сил.

Разве можно выбросить всё то, из-за чего ты поседел? Да она же верит до сих пор, верит в его возвращение! Случись так, что вдруг скрипнет калитка и войдёт отец, она не удивится, она только скажет: "Ну, вот ты и вернулся. Я знала, что ты вернёшься, потому и ждала".

Мать так хотела любить и быть любимой - и когда ещё была молодой, и когда уже голова её покрылась сединой. Так хотела любить. Не только мужа своего, но главным образом - отца моего. Она очень любила и любит моего отца. И как я могу не гордиться моей матерью?

Даже сегодня, много лет спустя, я смотрю на портрет отца и не могу смириться с тем, что этот мой драгоценный человек ушёл из жизни. Невозможно с этим смириться. Мне так и хочется поклониться ему в пояс и воскликнуть бодро и значительно:

- Добрый день, Федор Леонтьевич! Прошу вас в дом... свой, вас ждёт не дождётся Лидия Семёновна, ваша жена... ну, то есть матушка моя. Войдём же быстрей в дом наш, родной мой отец!

 

Целая вечность прошла с тех пор, как мой отец вышел за калитку родного дома. Тридцать лет было ему тогда, когда он оглянулся в последний раз на свою молодую жену и детишек. Мы все уже состарились, а он остался для нас всё таким же молодым. Отец пропал без вести. Сколько же их пропало без вести... Да разве ж это без вести, если вполне известно, куда они ушли, дорогие наши отцы? Без вести - это когда человек утром встал, вышел за деревню - и пропал. А здесь другое...

 

Так и не дождалась мать своего любимого мужа, моего отца. Через все немыслимые круги ада прошла эта низенькая росточком, хрупкая, вечно худущая, на вид слабая, но какая сильная на самом деле женщина. Всю нашу ораву одна подняла. Никому не дала пропасть. Даже в самые лютые годы. Тетерь уже состарилась - приближается уже к 90-м годам. Память её уже не слушается - путает меня со старшим моим братом. Но бывают утренние просветленные часы, когда она, глядя на меня, говорит, что я теперь уже не похож на отца - тот был "моложе и красивей".

Господи, воздай всем ушедшим и доживающим свои последние дни великомученикам!

 

На завалинке тепло

 

Какое весеннее чудо тянется в моё окно! Белоснежные яблоневые цветочки. Какая радостная невесомость. Всё, о чем не подумаешь здесь, в мамином доме, требует восклицания...

Сегодня я проснулся от запаха парного молока. Возле моей кровати на табуретке стоит большая белая кружка - в ней тёпленькое молоко. Я беру кружку в обе руки и медленно пью. И вдруг почувствовал себя необыкновенно счастливым. Видимо, действительно большое счастье складывается из маленьких радостей.

... Отец, собранный и строгий, смотрит на меня с портрета, что висит на стене напротив моей кровати, и как бы спрашивает, нравится ли мне парное молочко.

- Очень даже нравится, отец.

Зашла мать.

- С кем это ты разговариваешь?

- Да вот, проснулся. Какой день, мама, хороший.

- Погожий день, - согласилась мать, усаживаясь на кушетку - поближе к печке. - Поди, у вас там, на Севере, ещё холодно?

- Почти так же, как и здесь. Правда, снег еще лежит на сопках. И ветра похолодней. И тайга ещё не ожила. И на улицу без пальто ещё не выйдешь...

- Совсем как здесь! У нас вон хоть весь день сиди на улице в одной рубашке - не озябнешь... И как ты там выдерживаешь?

- Привычка, мама.

- Так привычка хороша, когда к хорошему. Иди, погрейся на завалинке - послушай, как скворцы заливаются.

Мы вышли в сад.

- Да, у тебя тут птичьи трели, как в лесу.

Мать обиженно поджала губы, поправила:

- У нас.

- У нас, мама... Господи, здесь как в раю: зелень, цветы, птицы, тепло - живи и наслаждайся... - Тут я осёкся: мать пристально смотрела на меня, и я понял, что она вспомнила об отце.

Мы молча думали об отце. Потом вошли в дом. Мать налила нам по рюмочке столичной водки, и мы выпили за него - за Фёдора Леонтьевича.

Долго едим из большой эмалированной миски рассыпчатую картошку, закусываем огурцами домашнего соления, умудрилась же мать сохранить их до весны.

Когда мысли мои чем-то заняты, я могу съесть машинально целые горы продуктов. Вот и сейчас я уминал картошку так, будто неделю ничего не ел.

- Ешь, ешь, - смеется мать.- Я еще наварю.

- Куда столько? Нет, мне сегодня, наверно, не встать из-за стола. Это совершенно точно, мама: такой вкусной картошки я нигде на свете больше не встречал.

- И не встретишь. Да что это я, давай-ка налью тебе вторую.

- Пожалуй, пора, мама, налить.

- Ты погляди-ка, пристрастился, что ли?

- Ну что ты? Мама, своди меня в лес, а?

- Ежели съешь всё, что на столе, свожу прямо сегодня.

- Не справиться мне. Ты же наварила больше, чем когда-то на всю нашу ораву.

- Вот и работай теперь за всех. Имел бы жену да детишек, как у Лизы или у Эдика, так живо бы всё умели. А так - сам справляйся. Когда у человека нет детей, он должен жить и работать за троих. Тебе надо помнить об этом, - и вся засияла...

 

Мамин лес

 

Лес начинается прямо за нашим огородом. Раньше, лет сорок назад, я пропадал здесь каждую свободную минуту. Собственно, этот лес - хоровод березок и осинок, окутанных пушистым кустарником, - был как бы моей домашней комнатой, в которой я мог укрыться от шумной нашей оравы. Здесь мы с мальчишками играли и фантазировали, изобретали и ссорились, спали и ели - всё бывало здесь. Сюда я убегал в минуты радости и отчаяния. С разгона бухался в буйную пахучую зелень - и думал думушку свою о самых невероятных вещах. А зимой я ставил здесь петли на зайцев и рябчиков.

- Мама, неужели это мой лес? Тот самый?

- Он это и есть. А чей же? Сюда ты бегал. Бывало, не докричишься до тебя.

- Где тот чудный, сказочный лес моего детства? А помнишь, ты мне показывала всякие лесные чудеса - то найдешь пенечка-старичка, то какую-нибудь "колдунью" или "жар-птицу"?

- Сейчас уже редко что замечу - глаза потеряли остроту.

Лес тот и не тот. Вижу те же самые деревья, но почти не узнаю их. Какие они обыкновенные, по сравнению с теми - из детства. Они совсем очерствели, упростились, нет в них никакой былой таинственности. Неужели и они постарели? Нет, это я очерствел без них. Настолько, что не узнаю своих милых друзей детства. Наверное, и они меня не узнают. Да, когда мы долго не общаемся с друзьями, мы перестаем их узнавать...

Мы остановились у большой старой березы. Мать отыскала рядом толстый пень и села на него, словно на стульчик.

- Почернел весь, а все торчит - цепляется мертвой лапой за корни. Рухнуть бы уж пора, - заговорила мать с пнём, на котором сидела.

Рядом с пнём расположились золотисто-жёлтенькие цветочки. Прилетела крупная, вся перламутровая пчела - села на цветок и самозабвенно, с каким-то наслаждением заработала мордочкой и лапками.

- Она сейчас майский мёд собирает, да? - спросил я у матери.

- Работает.

- Янтарный майский мёд - какая сладость!

- Для нас мёд - сладость, а для пчёлки - работа, - рассудила мать.

- Мама, я хочу берёзового сока.

- Эх, сынок, разве ты забыл, что в эту пору берёзы уже не омываются весенней слезой?

Я не знаю, с матерью невозможно говорить о природе: всё у неё живое, всё чувствует, берёзы плачут. Попробуй тут напиться берёзового сока ценою их горьких слёз.

Помню, так она и в детстве нам говорила: "Вам лишь бы полакомиться, а берёзки плачут от зарубок ваших, больно им..." И всё-таки я помню ярче яркого, как шёл сюда весной по колено в лесной талой воде - пить берёзовый сок. Шлепал по воде в одной рубашонке, штанишки снимал из практических соображений...

Мы встали и отправились в мамин лес. Дойти до него не скоро - часа полтора. Я хотел было отложить этот поход до завтра, но мать возразила:

- Ты за меня не беспокойся, по лесу ходить - не работа, а одно удовольствие.

Неподалеку, на пыльной дороге, показалась легковая машина. Она свернула к нам и приостановилась.

- Садитесь, подбросим вас,- предложили нам незнакомый парень и девушка.

- Спасибо, тут рядом, - сказала мать.

- Может, сядем, мама?

- Зачем же? - удивилась она и, немного погодя, добавила: Мы сегодня настолько избалованы быстрой ездой, что ленимся пройтись пешком даже по дороге своего детства.

Все чаще останавливал я мать, чтобы выяснить названия многих цветов и трав.

- Ты всё забыл, сынок, - с сожалением вздыхала мать, однако с готовностью отвечала на мои наивные вопросы. - Скучал,

поди, или нет, по родному-то?

- А как же? Иногда во сне приснится дом родной, леса эти. Проснусь - и так домой захочется.

- А на другой бок повернёшься - и как рукой сняло! - съязвила беззлобно мать.

- Думаю, брошу всё и улечу к маме, в свою тихую, зелёную деревушку, и буду там жить.

- Вот-вот! Это же голос родной земли зовёт тебя. А ты всё не откликаешься. Давно вернуться бы надо. Навсегда!

- Я-то, мама, понимаю, что надо. Но не могу - потянет меня туда, на Север, со страшной силой. В город потянет.

- И что вы там, в городе своём, находите?

- Да ничего там особенного нет. Я вот, когда поживу немного дома, похожу по лесу - мне радостно на душе становится, и жить втройне хочется. А потом, возвращаясь в шумный, загазованный город, мне всегда жаль людей, не знающих прелестей деревенской жизни.

- Не пойму я тебя. Почему тогда тянешься в город? К тому же, на край света?

- По мне, так вроде бы больше по душе деревня. Здесь - тишина, покой, чистый воздух, за которыми горожане едут за тридевять земель. Здесь я чувствую себя бодрее душой...

- Так чего же ты?

- Понимаешь, мама, без города я тоже буду тосковать. В городе - тоже хорошо... Как-то острее чувствуешь жизнь. Да и Север... очень уж он притягивает человека. Я там начинал работать, и если по большому счету, там я себя нашёл...

- Так что же, ты теперь и не вернёшься уже никогда в свою родную деревню? - поставила она вопрос ребром.

- Ну что ты, мама, обязательно вернусь.

- Вот мы и пришли, в мой лес-то. Гляди, как он вымахал. А думала, что война совсем уничтожит его: возили отсюда леса - куба не сосчитать.

Высокие, прямые берёзы-великаны тихо грелись на солнышке, даже не шелестя зелёной листвой. Белые берёзы - сибирские красавицы. Сколько же их здесь! И все как на подбор - толстые, ровные, гладкие, хоть строй из них дворец до неба, хоть пиши с них картину.

- Породистый лес, - подчеркнула мать.- Кабы здесь не сделали запретную зону - торчали бы одни пни.

- Мама, их и так уйма, пней этих. Неужели всё подряд валили?

- А деревья были такие, что можно было валить подряд. А потом, в войну некогда было выбирать...

- И ты здесь работала на заготовках?

- Не только я, почти все женщины.

- Откуда сил хватало валить такие громадины?

- Потолще этих были... Сколько их на моём счету!

- И всё вручную?

- Всё вручную. Бывало, в голове звон стоит, в глазах чернота, от слабости валишься в снег...

- Слушай, мама. Я не могу представить, чтобы ты - такая маленькая, такая хрупкая - могла спилить такую толстую березу. Да голодная, горем убитая. Как выдерживала ты с утра до вечера, ручной пилой валить такие деревья? Да сегодня ни один самый здоровый мужик не согласится вручную ломать спину на этом лесе.

- Потому, что нет нужды. Да и избалованы нынче мужики лёгкой работой. А нам-то некуда было деваться - были мы одни бабы, да к тому же многодетные. Я ведь сюда, пришла, сынок, по доброй воле: здесь давали усиленный хлебный паёк - килограмм вместо обычных четырехсот граммов... Вот и прокормила вас.

Домой мы возвращались молча. Мать семенила впереди, а я топтался по её следу. И оттого, что она шла впереди, да так шустро, мне было ещё труднее сдерживать подкатывающий к горлу ком. Я прямо задыхался от стыда. Кажется, я только сегодня оценил её подвиг...

Она приходила домой поздно вечером - вся обледеневшая. Мы стаскивали с неё худую одежду, насквозь пропитанную потом и солью. Сейчас возникает вопрос, откуда могла взяться соль, коли её тогда было недостаточно? Откуда могла взяться у этой крохотной женщины такая сила, чтобы работать за усиленный паёк того самого, незабываемого военного хлеба? Она совала одеревеневшие ноги в горячую плиту и почему-то долго смеялась, заставляя нас съесть весь хлеб: "Я свою долю уже съела по дороге". Тогда я не понимал, что смех этот был её единственным средством, которым могла она подавить при нас слёзы...

Плетусь за нею, моей старенькой, сутуловатой матерью, и запоздало думаю: "Как же так получилось, что она в такое страшное время сумела поднять нас, всех пятерых, посвятив нам всю свою жизнь, и, несмотря на всё это, остаться под старость одна?". Живет одна и ни от кого ничего не требует, а даже безумно счастлива, когда кто-то наезжает к ней в отпуск, чтобы опять же самому отдохнуть и набраться сил в родном, теперь уже сытном материнском доме. Всех куда-то унесло, словно ветром сдуло: кого на юг, кого на север, кого на Украину, кого в Подмосковье. И у всех настолько уважительные причины жить именно там, а не в родной деревне, что мать уже и разговоры не ведёт об этом. Правда, все зовут её жить к себе. Но мать в этом смысле тоже человек упрямый: из своей деревни даже в рай не поедет.

А меня она всё же иногда ещё агитирует вернуться. Быть может, жалеет, считая, что на Севере мне очень плохо. Быть может, зовёт как последнего, младшего сына, которому по старым обычаям надлежит оставаться в отчем доме. Может быть, в самом деле, любит меня больше других - ведь и достался я ей труднее всех.

(продолжение следует)

↑ 1137