Украденное детство - Die geraubte Kindheit (ч. 8) (30.11.2018)


 

Н. Косско

 

Зойка

 

Киномеханик стал приезжать к нам в деревню всё чаще, почти каждую неделю. Фильмы про войну – других не привозили – были как яд, который понемногу отравлял нашу дружбу с деревенскими, грозя её погубить; фильмы натравливали друг на друга не только детей, но теперь уже и взрослых.

Огромная пропагандистская волна советского «просвещения» докатилась наконец и до нашей маленькой, забытой Богом и людьми деревушки в костромских лесах. Над дверью клуба прикрепили круглый чёрный громкоговоритель, на столах и полках небольшой деревенской библиотеки лежали кипы газет, журналов и книг – всё о войне. Не было разговоров, которые бы так или иначе не касались войны и того, как «наши» разгромили «фашистов». Всех врагов без разбора стали называть «немцами» – даже если (как в фильме «Чапаев») русские воевали против русских. А после того как на экранах появился фильм «Молодая гвардия», с нашими прежними играми было покончено навсегда: играли только в «войну», причём в основном в «Молодую гвардию».

Нас тоже брали играть. Правда, на нашу долю всегда выпадали роли жестоких, тупых «немецких фашистов», а русские ребята играли бесстрашных, отважных героев.

Я не хотела играть глупую и трусливую немку, и так как ни у одной девчонки, кроме меня, не было таких длинных кос, как у героини фильма «Молодая гвардия» Ули Громовой, мне милостиво отдали эту роль. Но и здесь неожиданно возникли трудности: моей напарницей должна была стать Зойка; у неё, оказывается, и в наших Горках были родственники, к которым она теперь стала наведываться в гости.

– Что-что? И эта идиотка будет… она будет моей подругой, да ещё героиней? – от негодования я начала заикаться. Храбрые воины обеих «армий», все до единого не терпевшие Зойку, дружно набросились на неё:

– Она же визжит как сумасшедшая, только мышь увидит! И это – героиня?..

– А ещё она – дура…

– Да и бегать она тоже не умеет. А когда босиком шагнёт – со смеху помрёшь: коза да и только!

– Она и по деревьям лазить не умеет, с её здоровенной…

– Тихо! – наш командир Костя призвал взбунтовавшуюся «армию» к порядку. – Она ведь в городе выросла. Но со временем она всему научится, ясненько?

«Армия» молчала. Костино чувство справедливости мне сейчас ни чуточки не нравилось.

Зойка танцующей походкой подошла к Косте, встала рядом с ним и, торжествующе повернувшись к нам, скорчила высокомерно-презрительную мину.

– Фашисты, фрицы, гитлеровские ублюдки, – прошипела она.

Я опешила. Вне себя от ярости, я изо всех сил толкнула Зойку, и городская красавица, упав ничком на землю, громко заревела.

– Это тебе за «гитлеровских ублюдков», дура несчастная! – я подняла было руку, чтобы добавить за «фрицев» и «фашистов», но, увидев, как наша обидчица размазывает, сидя в пыли, слёзы по грязному лицу, передумала.

Наша «армия» закричала «ура!»: враг из города был повержен. На какое-то время наша пошатнувшаяся дружба была восстановлена. Только Костя со мной долго не разговаривал.

Зойка вскоре и вовсе исчезла из деревни, но никто об этом не жалел. У нас были дела поважнее: летом обязанностей у каждого в деревне прибавлялось, и заботы эти были далеко не простыми.

Однажды, когда я с вязанкой хвороста возвращалась из лесу, рядом со мной остановилась линейка председателя колхоза. Председатель, пожилой мужчина с воспалёнными от усталости и бессонных ночей глазами, подозвал меня к себе:

– Ты ведь живёшь с матерью в доме Евдокии, так?

Я кивнула.

– И вы пользуетесь её садом и огородом, так?

Я опять кивнула. От страха, что всё это у нас могут отобрать, у меня перехватило дыхание.

– Слушай сюда, – председатель громко высморкался. – Выходит, земля у вас – наша, ваша коза пасётся на колхозных лугах, а ты сейчас несёшь хворост из леса, который тоже принадлежит нам, так?

Не дожидаясь ответа, он полез в карман и вытащил мятую бумажку.

– Стало быть, так: передашь матери, что за это вы должны отработать 100 трудодней – на сенокосе, молотьбе, уборке картофеля, а может быть, и в коровнике или на конюшне тоже. Это первое. А второе – осенью надо будет выдергать десять соток льна.

Я совсем растерялась. Столько всего сразу, и, кроме того, я вообще не знала, что такое лён. Но важнее всего – когда именно мама успеет всё это сделать?

– Дяденька председатель, – начала я заплетающимся от страха языком, – как же моя мама отработает эти… эти… дни, если она почти никогда не бывает дома?

Он засмеялся:

– Ты хотела сказать – трудодни? Ну, это всегда можно решить. У неё же есть выходные, да и потом ты же можешь поработать вместо неё, это тоже пойдёт. Да, и скажи матери, чтобы поторопилась с трудоднями-то: лето быстро пролетит, и тогда вам придётся расплачиваться деньгами. А этого добра у вас, кажется, не так уж и много, верно?

Он щёлкнул языком, дёрнул вожжи, линейка тронулась и вскоре исчезла из виду.

 

За работу!

 

Мама пришла в ужас, когда я пересказала ей свой разговор с председателем колхоза. С выходными всё равно ничего бы не получилось. Выходной она тратила на то, чтобы пойти за 16 километров в Семёновское и отметиться у коменданта, потому что отметка эта была делом строго обязательным. Остальное время отнимали сотрудники НКВД, регулярно вызывавшие её на допросы, с которых она возвращалась больная и состарившаяся. А уж оставшееся «свободное» время мама с тётей Рози использовали, чтобы запасти на зиму дров. Они говорили, что напилили уже большой штабель. Так что времени для отдыха у мамы вообще быть не могло.

– Ничего, мама, – я попыталась её успокоить. – Председатель сказал, что я уже достаточно взрослая и могу часть этой работы взять на себя.

Мама печально смотрела на меня и молчала. Каждый раз, когда она сидела вот так – сложив распухшие от тяжёлой работы руки и устремив безучастный взгляд в какую-то невидимую точку, – меня охватывал страх. Ей было всего 45 лет, моей маме, но она выглядела дряхлой старухой: густые длинные волосы поседели, по лицу пролегли глубокие морщины, а некогда лёгкая и быстрая походка стала медленной и тяжеловесной.

– Да это же проще простого! – беспечно затараторила я. – Завтра пойду вместе с колхозницами на сенокос. Уж сено-то ворошить я наверняка смогу.

На том мы и порешили.

Утром я обрадовалась, увидев, что на сенокос, кроме меня, пришло много детей из бараков, в том числе Лора с Кларой, и деревенские ребята. С граблями на плечах мы направились за околицу и через полчаса пришли на лесную поляну. Бабы выстроились в ряд и, стянув потуже платки на лбу, стали точить косы. А нам нужно было ждать, когда утреннее солнце и ветер подсушат скошенную вчера траву, чтобы её можно было ворошить. Мы расселись у обочины дороги, вытянув грязные от пыли и росы ноги, и смотрели, как работают бабы-косари. А те широким взмахом отвели косы вправо, затем плавным движением тянули их влево от себя – так, что перед каждой из них появлялась красивая тёмно-зелёная дуга. И только слышно было, как пели косы:

– Щщахх! Щщухх! Щщахх! Щщухх!

Мне даже показалось, что можно расслышать мелодию. Только скошенная трава, ещё недавно покачивавшаяся от дуновения лёгкого утреннего ветерка, придавала этой музыке печальный оттенок.

– Тётя Настя говорит, что смерть – это старуха с косой, которой она косит человеческие жизни… – Лорка, казалось, разговаривала сама с собой. Мне стало жутко. Я снова посмотрела на мёртвые стебельки травы, потом на косивших баб. Вдруг мне показалось, что все они одеты в белые одежды, а вместо глаз и щёк у них – зияющие впадины. Они как одержимые махали косами, и поляна постепенно покрывалась безжизненными травинками. Дурманящий аромат скошенной травы неожиданно превратился в трупный запах. От страха и ужаса я была не в состоянии отвести взгляда от полос скошенной травы: они то приобретали очертания верениц повозок, в которых нас увозили в Германию и которые смерть постоянно забрасывала с неба бомбами; то превращались в бесконечную страшную колонну обгоревших, стонущих людей, хромая и стеная, выбиравшихся из полыхавшего ярким пламенем Дрездена; то становились похожими на составы «телятников», в которых российских немцев «добровольно» везли на «родину» – в Россию.

– Эмма, Эмка же! Ну, что с тобой? – я очнулась от того, что Лора изо всех сил трясла меня, схватив за плечи, и в отчаянии повторяла:

– Ну, чего ты ревёшь, Эмка, чего ты так сильно кричишь?

Я пришла в себя. Неужели я действительно плакала? И в голос?

Вокруг нас начали собираться ребята, удивлённо тараща на меня глаза.

– Я больно ударилась, – пробормотала я, боясь показаться мямлей – иначе бы меня засмеяли.

– Эй, вы! А ну, за работу! – неожиданно мне на помощь пришёл бригадир. – Давайте, давайте, вы что – спать сюда пришли?!

Мы разлетелись, как стайка испуганных воробьёв, по всей поляне. Я снова посмотрела на баб, исступлённо махавших косами: это были обыкновенные женщины, тётеньки, наши деревенские бабы! Пот стекал по их лицам, но они махали косами в том же темпе, в каком начали косьбу. Лишь сочное «щщахх! щщухх!» да птичьи трели из лесу нарушали тишину под голубым мирным небом. Я облегчённо вздохнула, взяла грабли и пригляделась к деревенским ребятишкам, для которых эта работа, по-видимому, была привычным делом. Она, и правда, большого мастерства не требовала.

– Как здорово! – Лора усердно орудовала граблями.

– Подожди, – снисходительно посмотрела на сестру Клара, которая уже не раз работала с крестьянками. – Посмотрим, что ты скажешь вечером.

В обед приехал дядя Митя. Он привёз большой бидон молока и несколько буханок хлеба. Бабы побросали косы, и деревенские ребятишки, галдя и толкаясь, вприпрыжку бросились к телеге. А мы остались в одиночестве на голой после косьбы полянке – поди, знали-понимали, что чужие, а потому всё, что происходило там, у телеги, нас, вроде бы, и не касалось.

– …А что бы вы сделали, если бы вам вдруг дали буханку хлеба? – Лора, прибегнув к хитрости, попыталась было отвлечь нас от того, что происходило в нескольких шагах от нас.

– Да заткнись же ты, идиотка несчастная!.. – Кларка, глотая голодные слёзы, неожиданно для всех с размаху ударила сестру по лицу. Лорка кинулась в рёв, но слёзы её вмиг просохли, когда тётя Нюра позвала нас:

– А вас что – отдельно приглашать надо ай как?

Нас словно ветром сдуло. В одно мгновение мы оказались у телеги, где дядя Митя дал каждой из нас по большому куску хлеба и по кружке нагревшегося на солнце молока. Осторожно, чтобы не расплескать ни капельки драгоценной жидкости, мы опустились прямо у телеги на землю и начали медленно-медленно жевать, стараясь растянуть удовольствие и ни в коем разе не съесть всё первыми – ведь смотреть, как едят другие, было настоящей пыткой. Но как раз этого сегодня делать и не надо было, потому что нам даже дали… добавку! В кои-то веки мы впервые почти наелись хлеба, напились молока и, обессилев, повалились в траву – какая уж там работа! Но нас не торопили и даже дали передохнуть…

Боже, какое же это блаженство – лежать с набитым животом в душистом сене и мечтать, что ты в раю, где теперь-то уж хлеба и молока будет сколько душе угодно!

Мы и не заметили, как вдруг над нами нависла тёмная свинцовая туча. Вдали глухо пророкотал гром. Бабы начали торопить нас – нужно было как можно скорее нагрузить телеги сухим сеном и отвезти в колхозные сараи. Тут только я поняла смысл сказанных утром Кларой слов – всё тело ломило, полный живот мешал работать, а руки, на которых вздулись кровавые мозоли, горели огнём.

Бабы озабоченно посматривали на небо, которое всё плотнее затягивали тёмные тучи, пока совсем не заслонили солнце. Сверкнула первая молния, всё ближе и громче раздавались раскаты грома, и вскоре на землю упали первые крупные и тяжёлые капли дождя. Бабы поспешно нагрузили последнюю телегу сеном, усадили нас сверху, и мы двинулись в путь.

Гроза настигла нас на краю деревни. Удар молнии, пополам расколовшей небо, заставил нас зарыться в сено. Потом раздался оглушительный грохот, и через несколько секунд дождь хлынул как из ведра. Лошади, испугавшись грозы, понесли и вместе с телегой влетели в сарай.

Я никак не могла понять, почему у баб такие озабоченные лица, ведь обычно крестьяне радуются дождю, потому что дождь – это хороший урожай! Уж это-то мне было доподлинно известно. Но времени разгадывать эту тайну не было, я торопилась к ребятам, которые с криком и визгом бегали по сеновалу, кувыркаясь и съезжая со скирды как на салазках. Каждый раз, когда сверкала молния, а вслед за ней грохотал гром, мы все как один зарывались в сено, чтобы через несколько минут беситься пуще прежнего.

– Я – громоотвод! – долговязый Андреас Шульц забрался на скирду и, встав во весь рост, протянул вверх руки. Не успел он закрыть рот, как сарай осветился яркой вспышкой молнии, а потом всё вокруг оглушительно загрохотало: небо разгневалось.

Округлившимися глазами мы уставились на то место, где только что стоял Андреас.

– Это его Боженька покарал, – прошептала Лорка, и даже у русских ребят язык не повернулся, чтобы, как водится, начать дразнить её за «суеверие»: в этот момент все они тоже верили в Бога!

Когда Андреас, совершенно обалдевший, выбрался из сена, мы разразились хохотом и долго не могли успокоиться: молниеносная реакция неба на его дерзость здорово его напугала.

Вдруг громкий испуганный возглас заставил нас умолкнуть: бабы стояли в открытых воротах сарая и беспомощно размахивали руками. Выглянув наружу, мы не поверили своим глазам: земля была покрыта слоем града, и всё новые градины величиной с грецкий орех прыгали по ней, ложась одна подле другой.

Теперь уж ничто на свете не могло нас удержать в сарае. Мы выбежали во двор, носясь под градом, ловили белые ледышки, подбирали их с земли, дико орали, когда крупная градина попадала в голову, и были на верху блаженства.

С пригоршнями града мы прибежали в сарай и остолбенели при виде колхозниц: слёзы текли по их запылённым щекам, оставляя грязные следы. Некоторые плакали в голос, как на похоронах.

Я выронила из рук свои градины и недоуменно уставилась на женщин: что это с ними? Но и у деревенских детей, выглядывавших из сарая, лица тоже были какие-то странные.

– Хлеб, – прошептала тётя Нюра, словно была не в силах говорить, – ещё один год страшного голода…

Она так громко и тяжело вздохнула, что у меня мурашки поползли по спине.

Когда гроза отбушевала, колхозницы бросились в поле. Мы увязались за ними.

По пшеничному полю словно ураган пронёсся: вся пшеница полегла, толстые тугие колосья безжизненно лежали на земле. На поле уже прибыли бригадир и всё колхозное начальство, а также немногие мужчины, оставшиеся в деревне после войны. Кто-то принёс верёвки. Мужчины вбивали колья в размокшую землю, а женщины и дети осторожно подвязывали к ним стебли, пытаясь их выпрямить.

Но сколько пшеницы можно было спасти таким образом? Когда на следующее утро мы снова шли на сенокос, настроение было подавленное, женщины не разговаривали, не шутили и не пели свои замечательные песни.

– Только овёс и ячмень ещё можно спасти, – объяснил нам Павлик. Валька не унывал:

– Может быть, рожь ещё поднимется. Папка, правда, говорит, что, даже если всё и обойдётся, план по заготовкам колхозу всё равно не выполнить.

– А что такое заготовки? – полюбопытствовала я.

– Ну, то, что наш колхоз должен сдать государству – столько-то тонн зерна, картофеля, мяса, масла, яиц… А что останется, распределят между колхозниками – по количеству трудодней…

– А если после заготовок ничего для распределения не останется? – засомневалась я.

– Ну тогда мы ничего и не получим…

– Совсем ничего? – не унималась я. – А зачем же тогда все работают день и ночь?

– В том-то и дело… да не знаю я… – Валька разозлился, потому что, конечно, сам не знал, чем объяснить эти странности. Возможно, поэтому у него и вырвалось:

– Во всём только вы, немцы, виноваты! Вы всё у нас разрушили, приходится восстанавливать всё, что вы уничтожили, и голодаем-то мы тоже только из-за вас, фашисты, фрицы проклятые! – он с ненавистью уставился на меня.

Ну, что мне было на это сказать? Вину за войну отрицать было, конечно, трудно, но то, что нам хотели приписать ещё и угрозу голода, возникшую из-за грозы, показалось мне несправедливым.

Я примирительно сказала:

– Но ведь мы-то голодаем больше вас…

Это сравнение деревенские восприняли как чудовищное кощунство: где это видано, чтобы ставить на одну доску русских и немцев? С искажёнными от злости лицами они набросились на меня:

– Лучшего вы не заслужили!

– Поделом вам, вы напали на нашу родину!

– Когда мы построим коммунизм, у нас будет всё, что ни пожелаешь, а вы с голоду околеете, потому что врагам и предателям там не будет места! – орал Сашка.

На его стороне были теперь все деревенские ребята. Вообще-то я тоже хотела бы жить при коммунизме, о котором рассказывали чудеса, но даже обещанное изобилие не заставило бы меня жить там вместе с Сашкой.

Я осторожно попятилась к своим немецким друзьям и, не отрывая глаз от Сашки, выкрикнула, ослеплённая яростью:

– Да подавитесь вы своим коммунизмом, нищета проклятая! Всё равно вы останетесь в своём дерьме, с вашими вшами, клопами и тараканами! Грязнули!

Я бросилась прочь, мои друзья – за мной. Не то чтобы мы струсили, просто деревенских было больше. Но у нас хватало времени, чтобы ответить нашим обидчикам, осыпавшим нас градом ругательств: «Фрицы, фашисты, немецкие ублюдки, выродки…» – неслось нам вдогонку. На краю деревни они нас догнали. Завязалась невиданная в нашей деревне «битва народов»: сперва в ход пошли кулаки, потом – колья и доски от заборов…

Возможно, драка кончилась бы плохо, если бы наши крики не услышали в деревне. Казалось, мы никогда больше не помиримся с русскими, но на следующий день на сенокосе все обиды как-то забылись сами собой. Костя, которого накануне с нами не было, высмеял нас всех – и русских, и немцев:

– Мелюзга… Чего с вас взять?

 

Soika

 

Der Kinomann kam immer öfter, fast jede Woche. Die Kriegsfilme - andere gab es nicht - waren wie böses Gift, das unsere Gemeinschaft anfraß, ja allmählich zu zerstören drohte und nicht nur die Kinder, sondern auch die Erwachsenen immer mehr trennte.

Die große Propagandawelle der sowjetischen ‚Aufklärung’ erreich¬te jetzt auch unser kleines Nest im tiefsten Urwald. Ein runder schwarzer Lautsprecher wurde über der Tür am Klub angebracht, Zeitungen, Zeitschriften und Kriegsliteratur stapelten sich auf den Tischen und Regalen der kleinen Dorfbibliothek. Es gab kaum noch Gespräche, die sich nicht um den Krieg drehten und darum, wie die ‚Unseren’ die ‚Faschisten’ besiegt hatten. Jeder Kriegsgegner hieß jetzt ‚Deutscher’, selbst dann, wenn, wie im Film ‚Tschapajew’, Russen gegen Russen gekämpft hatten. Als dann noch der Film ‚Junge Garde’ über die Leinwand lief - ein Film über eine Untergrundorganisation Jugendlicher in Krasnodon während der deutschen Besatzung -war es endgültig vorbei mit allen früheren Spielen. Man spielte nur noch ‚Krieg gegen die Deutschen’ und hauptsächlich ‚Junge Garde’.

Die deutschen Kinder durften auch mitspielen, allerdings fiel uns immer die Rolle der grausamen, völlig verblödeten ‚deutschen Fa¬schisten’ zu, während die Russen die unerschrockenen, tapferen Helden darstellen durften.

Weil ich mich weigerte, so eine grenzenlos tollpatschige und feige Deutsche zu spielen, und weil kein anderes Mädchen außer mir so lange Zöpfe hatte wie die Heldin im Film ‚Junge Garde’ Uljana Gromowa, wurde mir gnädig diese Rolle zugeteilt. Aber auch das ging nicht ohne Schwierigkeiten. Meine Partnerin im Spiel sollte Soika sein, die, wie sich herausstellte, auch bei uns in Gorki Verwandte hatte und nun hier zu Besuch war.

- Was, diese Ziege soll, ... die soll meine heldenhafte Freundin sein? - Vor lauter Entrüstung begann ich zu stottern. Die heldenhaften Krieger beider Armeen, die Soika nicht ausstehen konnten, fielen einträchtig über sie her:

- Die kreischt ja wie verrückt beim bloßen Anblick einer Maus! Und so was soll eine Heldin sein?

- Und viel zu blöde ist sie auch!

- Laufen kann sie auch nicht. Wenn die einen Schritt barfuß macht, kann man sich kaputtlachen!

- Auf Bäume kann sie nicht klettern mit ihrem schweren... „

- Ruhe! - rief unser Befehlshaber Kostja seine meuternden Heere zur Ordnung. - Sie ist eben in der Stadt aufgewachsen. Aber mit der Zeit wird sie schon alles lernen, klärchen?

Die Heere schwiegen. Kostjas Gerechtigkeitssinn gefiel mir jetzt gar nicht mehr.

Soika tänzelte mit wiegendem Schritt auf Kostja zu und baute sich mit überlegener, verächtlich-schnippischer Miene neben ihm auf:

- Ihr Faschisten, Fritzen, Hitlerbastarde! - zischte sie.

Mir verging Hören und Sehen. Blind vor Wut gab ich ihr einen Stoß, und schon lag die Stadtschönheit bäuchlings auf der Erde, Gesicht, Hände und das seidene Märchenkleid voller Staub, und heulte los.

- Das war für die faschistische Missgeburt, du dämliche Gans. Sie tat mir gar nicht leid, auch nicht, als sie die Tränen im verstaubten Gesicht verwischte.

Unser Heer schrie Hurra. Der Feind aus der Stadt war geschlagen. Für eine Zeit war unsere schwindende Einheit wiederherge¬stellt. Nur Kostja sprach lange nicht mehr mit mir.

Soika war bald abgerauscht, und niemand hatte ihr nur eine Träne nachgeweint.

Wir hatten viel Wichti¬geres zu tun, denn je schneller der Sommer voranschritt, desto mehr Anfor¬derungen wurden an uns gestellt, und die waren bei Gott nicht leicht.

Eines Tages, als ich mit einem Bündel Zweige unterwegs nach Hause war, hielt der Kremser des Kolchosvorsitzenden neben mir. Der Vorsitzende, ein älterer Mann mit vor Schlaflosigkeit entzündeten Augen, winkte mich an den Wagen heran:

- Du wohnst doch mit deiner Mutter in Ewdokijas Haus, stimmt's? - Ich nickte. - Und ihr benutzt auch ihren Garten und das Kartoffelfeld, stimmt's? - Ich nickte wieder - die Angst, man würde uns alles wie¬der wegnehmen, schnürte mir die Kehle zu. - Pass auf! - Der Vorsitzen¬de schnäuzte laut seine Nase. - Ihr habt also Land von uns, eure Ziege weidet auf den Wiesen der Kolchose, und du bringst ja gerade auch Zweige aus dem Wald, der uns gehört, stimmt's?- Ohne eine Antwort auf seine Frage abzuwarten, griff er in die Tasche und kramte ein zerknülltes Stück Papier hervor.

- Also richte deiner Mutter aus, dass ihr dafür 100 Tagewerke abarbeiten müsst - beim Mähen, Dreschen, bei der Kartoffelernte und vielleicht auch im Viehstall. Das war das erste. Zweitens müsst ihr darüber hinaus im Herbst noch 100 Quadratmeter Flachs rupfen...

Ich war ganz verwirrt - so viel auf einmal, und dann wusste ich überhaupt nicht, was Flachs ist. Aber noch viel wichtiger war die Frage, wann Mama das alles erledigen sollte.

- Genosse Vorsitzender, - begann ich aufgeregt, - wann soll meine Mama diese ... diese Tage abarbeiten, wo sie doch nie zu Hause ist?

Er lachte:

- Tagewerke, wolltest du sagen. Darüber lässt sich reden. Sie hat ja einen Ruhetag, und außerdem kannst du doch für sie einspringen, das geht auch. Ja, und sag deiner Mutter, sie möchte sich beeilen mit den Tagewerken, der Sommer ist schnell vorbei, und dann müsst ihr mit Geld bezahlen. Davon scheint ihr aber auch nicht allzu viel zu haben, stimmt's? - Er schnalzte mit der Zunge, zog an den Zügeln, und der Kremser rollte davon.

 

An die Arbeit

 

Mama war entsetzt, als ich ihr die Botschaft des Vorsitzenden der Kolchose überbracht hatte. Mit den ‚freien’ Tagen war es sowieso nicht weit her. Den einen verwendete sie darauf, die 16 Kilometer nach Semjonowskoje zu marschieren, um sich beim Kommandanten zu melden, denn diese Meldepflicht musste strengstens eingehalten werden. Den anderen raub¬ten ihr die NKWD-Leute, deren bohrende Fragen nach dem Verbleib meiner Brüder immer hartnäckiger wurden, so dass Mama jedes mal ganz kaputt und krank zurückkam. Und den Rest der Zeit nutzten Mama und Tante Rosie dazu, Holz für den Winter zu sammeln. Sie hätten schon einen großen Stapel, erzählten sie. Zum Ruhen kam Mama also nicht.

- Macht nichts, Mama, - versuchte ich sie zu trösten, - der Vorsitzen¬de hat auch gesagt, ich sei schon groß genug, um einen Teil dieser Arbeit zu erledigen.

Mama sah mich traurig an und schwieg. Ich bekam jedes Mal furchtbare Angst, wenn sie so dasaß: die von der schweren Arbeit geschwollenen Hände reglos im Schoß, den Blick leblos und abgestumpft auf einen unsichtbaren Punkt gerichtet. Sie war erst 45, meine Mutter, aber in Wirklichkeit sah sie wie eine Greisin aus: Ihr dichtes, langes Haar war grau, tiefe Falten durchfurchten das Gesicht, und der einst so leichte, schnelle Gang war schleppend und schwerfällig geworden.

- Das ist doch ein Kinderspiel, - ich tat unbekümmert und plapperte weiter drauflos, - morgen gehe ich mit den Kolchosbäuerinnen zur Heumahd - Heu wenden werde ich doch wohl können.

Es blieb dabei, und ich war nicht wenig erstaunt, aber auch sehr froh darüber, dass viele Kinder aus den Baracken dabei waren, auch Lore und Klara und die Russenkinder. So zogen wir, die Harken über den Schultern, aus dem Dorf.

Als wir nach langem Marsch an einer Waldwiese angelangt waren, stellten sich die Mäherinnen in einer Reihe auf, banden ihre Tücher eng um die Köpfe und schärften mit Sandstäben ihre Sensen. Wir mussten warten, bis die aufgehende Sonne und der Wind das am Vortag gemähte Gras getrocknet hatten, um es dann mit den Rechen zu wenden. So setzten wir uns an den Wegrand, streckten unsere von Staub und Tau schmutzigen Beine von uns und sahen den Mäherinnen zu, wie sie alle die Sensen nach rechts führten, dann mit aller Kraft nach links schwangen, so dass sich am Boden ein tadel¬los schöner Bogen wie eine Mondsichel bildete. Und erst der Klang! Dsiin-dsiin-dsiin, sangen die Sensen - ich konnte mir sogar die Melodie zusam¬menreimen. Nur das hinsinkende Gras, das eben noch unter der Berührung des leich¬ten Morgenwindes wie kleine Meereswellen hin- und hergewogt war, gab dieser wunderbaren Musik einen traurigen Beiklang.

- Tante Nastja sagt, der Tod wäre eine Greisin mit einer Sense, mit der sie Menschenleben mäht... - Es schien, als spräche Lore zu sich selber. Mir schauderte. Wieder sah ich auf die toten hingestreckten Grashalme, dann auf die Mäherinnen. Plötzlich hatten sie alle weiße Gewän¬der an. Mit Höhlen statt Augen und hohlen Wangen schwangen sie wie besessen ihre Sensen, und immer mehr tote Gräser bedeckten die Wiese.

Der betäubende Duft von frischgemähtem Gras verwandelte sich in Verwesungsgeruch. Vor Entsetzen und Angst gelähmt saß ich da, nicht fähig, den Blick von den Grasschwaden zu wenden, die bald die Gestalt der langen Trecks von Fuhrwerken annahmen, in denen wir nach Deutschland gebracht wurden und in die der Tod vom Himmel mit Bomben und Granatsplittern immer wieder eingegriffen hatte, bald sich in den endlosen, elenden Zug von halbverbrannten, wimmern¬den Menschen verwandelten, der sich schleppend, kriechend, hinkend und stöhnend aus dem lichterloh brennenden Dresden wand, bald an die Züge voller Deutscher erinnerten, die in Richtung

‚Heimat’, nach Russland, stapften...

- Mensch, Emmi, was hast du denn?- Lore hatte mich an den Schul¬tern gepackt und schüttelte mich so heftig, dass mein Kopf hin und her pendel¬te. - Hör doch endlich auf zu flennen! - Ich war zu mir gekommen. Hatte ich wirklich geweint? Laut?

Um mich herum standen die anderen Kinder und starrten mich mit großen Augen ängstlich an.

- Hab’ mir wehgetan, das ist alles. - Ich wollte kein Schwächling sein, man würde mich nicht verstehen...

- He, ihr da, los, an die Arbeit! - Der Vorarbeiter kam mir unverhofft zu Hilfe. - Marsch, oder seid ihr vielleicht zum Träumen hergekommen?

Wie eine Schar aufgescheuchter Spatzen huschten wir mit unseren Harken auf die Wiese. Ich schaute zu den Mäherinnen hinüber. Es waren ganz gewöhnliche Frauen, unsere ‚Tanten’, wie man sie in Russland nannte. Schweiß strömte ihnen über die Gesichter, aber sie schwangen im gleichen Rhythmus ihre Sensen. Nur das klanghafte „Dsiin-dsiin-dsiin“ und das Trillern der Vögel im Walde störten die Stille unter dem friedlichen blauen Himmel. Ich atmete erleichtert auf, nahm mei¬ne Harke und sah den Dorfkindern zu, für die Heuwenden das Selbst-verständlichste auf der Welt zu sein schien. Es war tatsächlich keine Kunst und verlangte keine großen fachmännischen Kenntnisse.

- Das macht Spaß! - Lore war ganz begeistert und fuchtelte wild mit der Harke herum. „

- Abwarten, - Klara, die schon oft mitgearbeitet hatte, sah ihre Schwester nachsichtig an. - Dich möchte ich in ein paar Stunden sehen!

Gegen Mittag kam der Pferdeknecht Onkel Mitja und brachte eine riesige Zinnkanne mit Milch und ein paar Laib Brot mit. Die Mittagspause wur¬de angekündigt. Schreiend und lachend liefen die Russenkinder zum Wagen.

Wir blieben allein zurück, denn das hatten wir gelernt: Wir waren Fremde und durften nicht immer und überall dabei sein.

„Was würdest du tun, wenn du jetzt plötzlich einen Laib Brot geschenkt bekämst?“ Lore wollte uns von den Vorgängen an Onkel Mitjas Fuhrwerk mit unserem Lieblingsspiel ablenken.

- Hör auf zu quasseln, du Schafskopf, du...! - vor lauter Wut und Hunger haute Klara ihrer Schwester eine herunter. Lores Tränen ver¬siegten aber im Nu, als wir Tante Njura rufen hörten:

- Na, wieso seid ihr denn so vornehm? Habt wohl keinen Hunger, was? Braucht ihr denn eine extra Einladung?

Wir stürmten zu ihr, um eine ganz dicke Schiebe Brot in Empfang zu nehmen und eine große Blechtasse voll Milch. Vorsichtig ließen wir uns direkt an dem Wa¬gen auf den Boden gleiten und begannen langsam kauend unser Mahl zu genießen. Dabei war jeder von uns äußerst bemüht, die Mahlzeit als letzter zu beenden, denn das Zuschauen hinterher war einfach unerträglich. Doch diesmal war die Vorsicht überflüssig, denn es gab einen Zuschlag von Brot und Milch! Wir hatten uns vollgegessen und fielen ins Heu wie reife Äpfel vom Baum.

Jetzt durften wir uns auch noch ausruhen! Es war so schön, mit vollem Bauch im duftenden Heu in der Sonne zu liegen und zu träumen, man wäre vielleicht im Paradies, wo es auch weiterhin so herrliche Sachen wie Brot und Milch in Hülle und Fülle geben würde.

 

Ganz plötzlich hing eine schwere graue Wolke über uns. In der Ferne grollte es dumpf. Die Frauen trieben uns zur Eile an. Das trockene Heu musste auf Fuhren verladen und in die Kolchosscheune gebracht werden. Erst jetzt verstand ich Klaras Worte von vorhin. Meine Glieder schmerzten furchtbar, der volle Bauch war bei der Arbeit eine Last, und die Hände, auf deren Innenflächen sich¬ Blasen gebildet hatten, brannten wie Feuer.

Sorgenvoll sahen die Bäuerinnen zum Himmel, wo sich immer mehr Wolken zusammenballten, bis sie den ganzen Horizont und die Sonne verdeckten.

In der Ferne blitzte und donnerte es, bald fielen auch schon die ersten schweren Regentropfen. Eilig verfrachteten uns die Frauen in die letzte Fuhre.

Das Gewitter holte uns am Dorfrand ein. Ein Blitzpfeil spaltete den Himmel, es krachte wie ein furcht¬barer Bombeneinschlag, und Sekunden später schütteten die Wolken ihren Inhalt über uns aus - eine wahre Sintflut. Erschreckt durch das Gewitter, wieherten die Pferde, machten sich selbständig und stürmten samt der Fuhre durch das offene Tor in die Scheune.

Es war mir ein Rätsel, warum die Gesichter der Bäuerinnen so be¬sorgt waren, denn in der Regel freuten sich doch die Bauern über den Regen, weil das gut war für die Ernte, soviel wusste ich schon. Doch das war nur ein flüchtiger Gedanke; ich hatte es eilig, zu den anderen Kindern zu kommen, die im Heu tobten, Purzelbäume schlugen, sich vom Heuhaufen wie von einer Rutschbahn hinuntergleiten ließen. Wenn es blitzte und bald darauf donnerte, sprangen wir ins Heu, um Minuten später noch ausgelassener herumzutoben.

- Ich bin ein Blitzableiter! - der lange Andreas Schulz stand auf der Spitze des Heuschobers und streckte seine Hände gegen das Dach. Kaum hatte er seine Botschaft verkündet, da wurde es in der Scheune ganz hell, und kurz darauf krachte es, als wäre der Himmel eingestürzt. Mit vor Schrecken geweiteten Augen starrten wir auf die Stelle, wo noch vor einer Sekunde Andreas gestanden hatte.

- Jetzt hat ihn der liebe Gott bestraft! - sogar die Russenkinder vergaßen, Lore wegen ihres ‚Glaubensdünkels’ zu hänseln. Sie haben in diesem Augenblick sicher auch wieder an ihren Gott geglaubt!

Als Andreas dann ganz verdattert aus dem Heuhaufen kroch, mussten wir laut lachen. Die blitzschnelle Reaktion des Himmels auf seine Herausforderung hatte ihn total verwirrt und erschreckt.

Ein Aufschrei ließ uns verstummen. Am offenen Scheunentor standen die Kolchosbäuerinnen und rangen verzweifelt die Hände. Als wir nach draußen sehen konnten, trauten wir unseren Augen nicht: Der Boden war ganz weiß, und weitere Eisklümpchen, groß wie Kieselsteine, tanzten wild auf der Erde herum, ehe sie sich dann friedlich neben die anderen legten.

Nichts auf der Welt konnte uns länger in der Scheune halten. Wir liefen hinaus in den dichten Hagel, fingen Hagelkörner auf, sammel¬ten sie vom Boden, schrien wild ‚au’, wenn uns ein besonders großer Eisklumpen getroffen hatte, und waren ganz aus dem Häuschen.

Die Hände voll Hagelkörner kamen wir in die Scheune gerannt und blieben beim Anblick der Kolchosbäuerinnen betroffen stehen. Tränen zogen Spuren auf ihren verstaubten Gesichtern, manche schluchzten laut wie bei einem Begräbnis.

Ich ließ meine Hagelkörner fallen und starrte die Frauen bestürzt an. Was hatten die bloß? Aber auch die Dorfkinder sahen son¬derbar ernst durch das Scheunentor.

- Das Getreide, - flüsterte Tante Njura, als hätte sie keine Kraft mehr zum Sprechen. - Wieder ein Jahr schlimmer Hungersnot... - Der Seufzer, den sie dabei ausstieß, ließ mich vor Angst erstarren.

Als sich das Gewitter ausgetobt hatte, liefen wir hinaus und rannten den Kolchosbäuerinnen nach, die zum Kornfeld eilten.

Das Roggen- und daneben das Weizenfeld sahen aus, als hätte da ein böser Geist gewütet. Das Getreide lag am Boden, die dicken, prallen Ähren waren geknickt und tot. Auf dem Feld hatten sich schon der Vorar¬beiter und die gesamte Kolchosleitung eingefunden, auch die wenigen Männer, die hier nach dem Krieg übrig geblieben waren. Man hatte Baststricke mitgebracht. Männer schlugen Pfähle in den matschigen Boden und banden Stricke daran, Frauen und Kinder bückten sich behutsam nach dem Getreide und versuchten es aufzurichten.

Doch wie viel von der Ernte konnte auf diese Weise ge¬rettet werden?

Als wir am anderen Morgen zur Heumahd marschierten, war die Stimmung bedrückt, die Frauen witzelten nicht und sangen nicht ihre wunderbaren Lieder. Sie waren mürrisch und wortkarg.

- Nur der Hafer und die Gerste sind noch zu retten, - klärte uns Paw¬lik auf.

- Hoffentlich wird sich auch das Korn noch erholen, - Walja war zu¬versichtlicher. - Aber Vater sagt, es würde auch im günstigsten Fall nicht einmal dazu reichen, das Soll zu erfüllen.

- Was ist denn das – ‚Soll’? - wollte ich wissen.

- Na, das eben, was unsere Kolchose an den Staat abgeben muss - soundso viele Tonnen Getreide, Kartoffeln, Fleisch, Milch, Butter, Eier und so weiter. Und was übrig bleibt, wird unter den Kolchosbauern aufgeteilt - entsprechend der Anzahl der Tagewerke.

- Und wenn es nach dem Soll nichts mehr zum Aufteilen gibt? - gab ich zu bedenken.

- Na, dann bekommen wir eben gar nichts.

- Gar nichts? - ich verstand nicht, - und warum schuften denn dann alle?

- Ach, das ist eben so, ich weiß es nicht...- Walja wurde böse, weil er sicher selber nicht wusste, wie diese Unstimmig¬keit zu erklären war. Vielleicht wurde er auch deshalb ausfällig:

- An allem seid bloß ihr Deutschen schuld! - schrie er mich hasserfüllt an,- ihr habt uns alles zerstört, deshalb müssen wir wieder alles von vorne aufbauen, was ihr kaputtgemacht habt, und hungern müssen wir auch nur euretwegen, ihr Faschisten, ihr verdammten Fritzen ihr!

Was konnte ich darauf schon antworten? Unsere Schuld am Krieg war offensichtlich schwer zu bestreiten, aber dass man uns noch die drohende Hungersnot wegen des Gewitters in die Schuhe schieben wollte, fand ich ungerecht...

Friedfertig erwiderte ich:

- Aber wir hungern doch noch mehr als ihr... - Dieser Vergleich erschien den Dorfkindern wie ein ungeheu¬rer Frevel. Wo gab's denn das, dass man Deutsche und Russen auf die gleiche Ebene stellte? Mit wutverzerrten Gesichtern fielen sie über mich her:

- Ihr habt's nicht besser verdient!.. Geschieht euch recht, denn ihr habt unser Vaterland zerstört!.. Und wenn wir erst den Kommunismus aufgebaut haben und es alles gibt, was man sich nur wünschen kann, dann werdet ihr vor Hunger krepieren, denn Feinde und Verräter dürfen nicht im Kommu¬nismus leben!

Saschka hatte jetzt alle Dorfkinder auf seiner Seite. Ich wollte eigentlich auch gerne dabei sein und im Kommunismus leben, von dem man stets Wundermärchen erzählte, aber mit Saschka wollte ich nicht einmal den Überfluss an allen möglichen Sachen genießen, der, wie behauptet wurde, im Kommenismus auftreten würde.

Ich wich vorsichtig zu meinen deutschen Freunden zurück, und ohne den Blick von Saschka zu wenden, schrie ich blind vor Hass und Wut:

- Ihr könnt euch euren Kommunismus sonstwohin stecken. Ihr bleibt sowieso ewig in eurem Mist und Dreck stecken mit euren Läusen, Wanzen und Kakerlaken, ihr Drecksvolk ihr!

Dann rannte rannte los, meine deutschen Freunde hinterher. Nicht dass wir feige gewesen wären, nur waren die Dorfkinder in der Überzahl. Wir hatten nur noch Zeit, auf die Beschimpfungen, die wie Hagel auf uns niederprasselten, zurückzuschreien:

„Russenpack, Zigeunervolk, Slaviener...“ - plötzlich war der ganze Wortschatz der Kriegsjahre wieder da, wir brauchten im Gedächtnis nicht lange danach zu kramen.

„Fritzen, Faschisten, deutsche Missgeburten“ johlte es hinter unserem Rücken und kam immer näher.

Vor dem Dorf holten sie uns ein. Eine ‚Völkerschlacht’ von einem für die¬ses Dorf unerhörten Ausmaß wurde ausgetragen, zuerst mit bloßen Händen, dann holten die Jungs Latten von den Zäunen.

Sicher wäre die Schlacht schlimm ausgegangen, wären die Leute im Dorf nicht auf das Geschrei aufmerksam geworden.

Es schien, als sollten wir uns nie mehr mit den Russen vertragen, aber schon am näch¬sten Tag bei der Heumahd war die Rauferei vom Vortag wie von selbst vergessen. Nur Kostja, der nicht dabei gewesen war, lachte uns alle aus - die Russen wie die Deutschen:

- Kindsköpfe, was kann man denn von euch denn anderes erwarten?

 

 

 

 



↑  789