Большое сердце (гл. 1-2) (30.11.2018)

 

Борис Пильняк (Wogau )

 

Глава первая

 

На глаз европейца — все китайцы однолицы; на концессиях европейцы считают бичом, когда один китаец наработает даян сто и уходит к себе в Чифу, продав место брату или соседу за два даяна — вместе с паспортом. Поэтому надо было иметь не европейский глаз и не европейское ухо, чтобы услышать у заводского забора короткий разговор.

— Ты — монгол?

— Нет, я китаец. Я хочу быть с Россией. А ты — монгол?

— Да, я монгол. У вас в поезде едет монгол-бой из Шин-Барги. Мы оба из Шин-Барги, из Кувот-улана. Я поеду вместо тебя.

— …Шанго.

— По эту сторону забора — муравейник китайского города. Улица забита людьми, рикшами, фонарями, пагодами, плакатами изречений, написанных иероглифами, драконами, красками красными, синими, желтыми, черными, резкими, лакированными. В лавочках на улице вяжутся зонтики, клеятся веера, жарятся на бобовом масле рыба и лук. Мужчины идут в юбкоподобных черных халатах с иероглифами на спине, а женщины в синих ватных штанах, ножками, исковерканными колодками красоты. В храме, кинув копейку в ящик чортообразному богу, молельщик дубасит в гонг, чтобы чортоподобный бог услыхал его молитву. Над муравейником улицы висит шум гонгов, выкриков, свистов, писков, воев, звонков рикш. Запах смолок из кумирен смешивается с запахом бобового масла, ползущего с завода, и по улице ползут запахи священных курений, человеческого и свиного пометов, чеснока, инжира, сладостей. Фонари и красные изречения около публичного дома летят по ветру в пыли. Над улицей нету неба, ибо небо застлано тряпками драконов, вывесок и изречений, повисшими через улицу с дома на дом.

И если для англичанина все китайские лица на одно лицо, то для тысяч китайских глаз лица англичан очень приметны до мелочей, до иголки в галстухе, до пломбы во рту. Англичане сидят на повозках рикш, ноги прикрыв плэдами. Лица англичан еще безразличнее, чем лица китайских будд. Гологрудые рикши бегут поспешной рысью. Толпа раздвигается перед рикшами англичан. Рикши осаживают англичан перед воротами завода.

— В этом городе тридцать два маслобойных завода, — говорит англичанин другому англичанину. — До глазной линии здесь семнадцать километров. Мы проложим сюда ветку. И мы будем брать надбавку к общему тарифу по одной двухсотой даяна с пуда. Смит, подсчитайте, сколько это даст компании?

Мистер Смит откликнулся со своего рикши:

— Слушаюсь, господин Грэй, — я знаю, что сотые даяна имеют свойство превращаться в сотни даянов, а из даянов всегда легко сделать фунты.

По ту сторону забора — маслобойный, обрабатывающий бобы завод. На заводских воротах, кроме китайского изречения, маленькая, синим по белой эмали, английская вывеска: «лимитэд» и прочее. Двор маслобойного завода завален горами бобовых мат. В деревянном бараке заводского корпуса, в температуре сорок выше ноля по Реомюру, китайцы работают вручную, китайцы работают голыми. Там в чанах парятся бобы. Туда в чаны их тащат китайцы на тачках, положенных на спины, а не на колесики. Распаренные бобы дымятся белым паром: стало быть, температура пара выше сорока по Реомюру — пар душит удушьем бобового запаха. В корзинках, сделанных из рисовой соломы, волоком по земле голые люди тащат распаренные бобы к кольцам прессов. Два голых человека высыпают бобы в кольцо пресса: мышцы голых тел вздуваются до синевы, обессиленные людские зады дрожат мелким горошком под тяжестью горячих корзин. Тот, что приволок корзину, идет обратно за новой корзиной бобов. Тот, что принял корзину бобов в кольцо пресса, прыгает в кольцо и пляшет там на бобах, уминая их, и пляшет очень дикий и очень поспешный танец, сваривая ноги в пару бобов. Кольцо с бобами наваливают на кольцо — так до потолочной щели, откуда идет свет, — и тогда китайцы свинчивают эти кольца ломовыми лошадьми, ложась на колья, воткнутые в ворот, — свинчивают кольца с бобами, чтобы выжать из бобов масло. Масло стекает зеленоватыми струйками. Люди тужатся у ворот, ложась на колья, сворачивая их, и под человеческой кожей ползут желваки синих мышц, а по коже стекает зеленоватый в мути пара — пот.

Англичанин зажимает нос и выходит из прессового отделения.

В дробильном отделении, где дробятся бобы в крупу, в барабанах стоят женщины, старухи, подростки, голые, с тряпками на чреслах. Они вертятся вместе с барабаном, посредине барабана подметая сор и сортируя бобы. На этой работе женщины — старухи или подростки, безразлично, — меняются каждые три месяца, ибо через три месяца такой работы люди умирают. На эту работу — у отцов и сыновей — женщины покупаются с тем условием, что жалованье выплачивается вперед отцам иль сыновьям.

Глава вторая

 

Снега нет, и земля камениста. О солнце трудно сказать — то ли топором, то ли долотом оно выдалбливает теплоту и краски: на солнце двадцать градусов тепла, в тени двадцать мороза, и тени лиловы, точно мороз лиловый. А там, где золотит солнце, лучи золота не золоты, а — голубые, блеклые. Непонятно, как солнце может греть, — и можно строить теории о том, что особливость линии и красок восточного искусства объясняются именно этим голубым солнцем, этим голубым светом. Воздух прозрачен до того, что путаются перспективы. Снега нет, и земля камениста, желтая, блеклая. Небо наверху желто и блекло. Сопки вдали, направо и налево, за полотнами железной дороги, желты, облезлы, ненужны, точно кто-то аккуратнейше насыпал из неба горы песка, в щели - жилье хунхузов.

Там впереди — синие вершины Великого Хингана. Здесь Китай — там Монголия. Там дальше — Урал и Россия, огромная земля многих народов, ушедших в справедливость. Там дальше — Европа, Англия.

У перрона стоит коротенький поезд, три литерных вагона, ресторан, обсервешэн-кар, — площадка с автомобилями — поезд стоит паровозом к Монголии. У обсервешэн-кар спущены шторы, и с подножек на платформу положены сходни, покрытые красным ковром. Обсервешэн-кар существует к тому, чтобы в нем сидеть и любоваться природой - тем, что убегает назад от поезда. Обсервешэн-кар последний в поезде вагон, и задняя его площадка превращена в терраску, где можно посидеть и посмотреть, как все течет. Обсервешэн-кар выкрашен в блестящую, синюю краску. И если внимательно присмотреться, видно, как под краской скрыты листы стали, — вагон блиндирован (покрыт броней, сталью) до окон: это к тому, чтоб, если нападут хунхузы, можно было бы спастись, лежа на полу. На перроне перед обсервешэн-кар стоит отряд китайских солдат в меховых шапках и в ватных штанах.

Полдень. Солнце золотит землю. Ночью была невероятная луна, красная, жестокая — та, которая предуказывается философией бытия китайского народа и тем таинственным, что делает непонятной в своей пассивности Срединную Республику Голубого Солнца, но сейчас буденный полдень.

По красному ковру у подножек в обсервешэн-кар входят англичане в бобровых шубах и шапках, высокие, белолицые люди. Идущий вперед, самый высокий, говорит начальнику станции:

— Поезд уйдет ровно без четверти час.

Начальник станции отвечает:

— Слушаюсь, господин Грэй.

В коридоре обсервешэн-кар низко кланяется англичанам бой в белых перчатках и в белой куртке: англичанам не дано видеть лиц людей желтой расы. Бой снимает пальто с англичан. В салоне обсервешэн-кар в голубом бархате и в рыжей коже — голубой и рыжий воздух. Англичане садятся в кресла. Бой разливает сода-виски, перед ленчем.

— Олл-райт! — говорит мистер Грей весело. — Мы проведем сюда ветку. Японцы намечают дорогу параллельно нашей, дорога пойдет южнее нашей линии. Господин Смит, мы сделаем маленькую операцию: мы проведем ветки и к югу и к северу от главной линии. Мы удвоим тариф с северных веток, а с южных погоним грузы ниже себестоимости в угоду японцам, чтобы они не трудились постройками дорог!

Без четверти час, минута в минуту, отряд китайских солдат берет винтовки на караул, чрезвычайно сиротливо играет военный рожок, и поезд двигается с места. Мистер Грэй идет на терраску обсервешэн-кар махнуть рукой салютующим солдатам. Безразличным взглядом мистер Грэй окидывает местность — маты бобов у станционного пакгауза, избушку станции, вола у переезда, запряженного в телегу о двух колесах, китайца около вола, сопки вдали, — фанзы, разбросанные по долине и окруженные земляными валами от грабежей хунхузов.

Дальше чин дня и порядков мистера Грэя идет по чинам и порядкам, определенным у англичан от сотворения английского мира. И за ленчем по чинам подают едово бои-лакеи в белых перчатках и в белых бесхвостых фраках. После ленча чин дня идет в обсервешэн-кар.

Совсем неверно, что у англичан складки брюк должны быть столь же прямолинейны, как проборы волос, а каблуки крепки, как скулы. Их трое в обсервешэн-кар. Волосы одного заброшены назад, как у русского семинара, мочалообразны; он одет в краги, в серый костюм туриста. И костюм, и краги очень помяты; имя ему — мистер Смит. Мистер Грэй сидит лицом к окну, следит за бегущими шпалами. Серый костюм его, что когда-то был блестяще сшит, теперь помят, но все же хранит достоинство хорошего портного и достойно хранит твердокаменное тело мистера Грея, хороший экземпляр человеческих мышц, выкроенных вволю, чуть-чуть с излишком прошитых нервами. Третий, маленький, в хаки, сидит за газетой, в очках, философического вида, нога на ногу, откинувшись к спинке кресла. Сидеть не прямо мистер Грей не может, этому трудно не прислониться к спинке дивана или стула — он философ-книгочей.

Мистер Смит стоит над мистером Грэем.

Поезд блиндирован. Блиндированному поезду надо тяжело поскрипывать по шпалам, медленно покачиваться в солидности стали. Но поезд экстренный, и он стремится, что есть сил. Поезд идет, в сущности, по пустыне, по колонии. В обсервешэн-кар сидят колонизаторы: совершенно не необходимо, чтобы у колонизаторов были пробковые шлемы и по два маузера за кушаком брюк — эти в мороз выходят в русских бобровых шубах. Там, за окнами обсервешэн-кар, — чрезвычайно убогое зрелище: пустыня, сопки, похожие на груди китайских женщин, торчащие сосками в желтое небо. Эта дурацкая особенность, когда на солнце жарко, а в тени мороз, и надо поэтому от времени до времени открывать двери кара, чтобы остудить воздух, накаленный в каре солнцем. Изредка в долинах видны крепостишки фанз, все редеющие.

Поезд идет к перевалам Великого Хингана: там, за перевалами, — Монголия, страна Тимура, не знаемая англичанами страна ханов, хошунов, ванов, гунов, бейле, баргутов, дауров, харацинов — страна страшных степей и пустынь, — никем не знаемая страна древнейших богатств и цивилизаций, величайших победителей и законодателей. Ныне страна песка, выжженного солнцем, неразгаданной истории и неизвестностей.

— Вы философствуете, господин Смит, — говорит мистер Грэй, — моя же философия проста. Я могу думать только о том, что обработано человеческими руками. Этот мост, который мы проехали, для меня гораздо поэтичнее всех китайских фонариков и всех пейзажей Хингана, которые вы так хотите профотографировать.

— Господин Грей! — громко откликается мистер Смит, — но ведь фонарики также сделаны человеческими руками.

— И зря сделаны, поверьте, — возражает мистер Грэй. — Я все время чувствую неудобство от того, что все эти жители говорят на дурацком языке, никому не понятном, и имеют свои обычаи. Я хочу сказать, что для меня поэзией является все, что сделано руками европейца. Поверьте, что простая философия нашего философа (мистер Грей махнул рукой в сторону третьего, в хаки, сидящего за газетой), эта философия очень правильна своей простотой. Мы приедем к монгольскому гуну, — так, кажется, зовется их князь? — у него есть свои обычаи, своя армия в триста всадников, свои монастыри, и и свой банк. Так, собственно, банчишко, где деньги он печатает на типографском станке, украденном из России во время русской революции. Так вот, мы приедем, будем с гуном обедать в его дворце, я ему подарю часы, портсигар, английского скакуна… Его чин — Восседающий на шкуре тигра, я ему подарю пару шкур бенгальского тигра… И я его позову на ответный обед к себе в вагон-ресторан, — и больше мы с ним никогда не увидимся. Да, он мне больше не нужен. Но наш философ поедет к нему еще раз, еще раз руками будет есть конину, а потом ему и его графам и баронам так тихо предложит организовать, привести в порядок — понимаете? — их банчишко, — быть может, даже мы станем пайщиками. И все. Гуну, с его армиями, некуда будет податься. У нас будет база, вооруженная конниками гуна, потомка Тамерлана и русских татар, — и пусть сколько угодно кричат из Урги и из Москвы русские коммунары. Это философия нашего философа, потому что он знает простую бухгалтерию и — как вы говорите у себя в парламентах? — теорию финансового капитала. Гун вместе со своими всадниками будет у меня в жилетном кармане.

Третий, философ в хаки, вылезает из своего кресла, очки он ссовывает на лоб. Видно, как его хаки старательно измято креслами и стульями, на которых он пересидел за век своего хаки. Философ стоит, заложив руки в карман, молчит и идет в уборную.

Мистер Смит широко машет рукою, откидывая спичку, дымя трубкой.

— Ну-да, — говорит мистер Смит, — вы правы, господин Грэй, для вас тут есть поэзия борьбы, поэзия хитрости, организации. Если вы решили построить железную дорогу в Монголию, вы должны создать для нее почву. Но разве вас не будет опьянять морская буря, любовь к вашей жене или даже к маленькой японочке? Вы приберете к рукам степи этого князя, этого феодала — и все. А я хочу увидеть, как столетья песков Монголии и монгольские табуны в испуге побегут от поезда. Я хочу научиться есть по-монгольски так, чтобы у меня не сжималось горло в рвотной судороге. И я хочу понять музыку китайских барабанов… Когда сегодня мы будем переваливать через Хинган, я прикажу остановить поезд на вершине, и я пойду посмотреть окрест, потому что это я, Ричард Смит, рядовой англичанин, стою на вершине Хинганского перевала… Ну-да, вы говорили, что для новой ветки придется рвать тоннель. Я приеду тогда на работы, чтобы смотреть, как человеческий труд врывается в недра земли. Завтра, или вообще, когда мы будем в степи, я поеду в монгольские монастыри, чтобы посмотреть лам, и завтра же я проеду на наши каменноугольные шахты, чтобы посмотреть, как работают китайцы.

Мистер Грэй улыбается саркастически.

— Я видел, господин Смит, как вы сегодня утром на нашем маслобойном заводе зажимали нос. Я не ошибся?

Третий, философ в хаки, возвращается из уборной.

— Вам не кажется, джентльмэны, — говорит он, — что вы разговариваете только для того, чтобы разговаривать, хотя у нас есть работы более существенные. Например, надо выпить сода-виски и после виски приступить к совершенно скучному подсчету тарифов с северных и южных веток и также обсудить, какую сумму мы жертвуем на подарки гуну и графам. Я философствую о том, что деньги любят счет, и больше ничего… Кто из вас позаботился о переводчике, при помощи которого мы будем говорить с монголами?

Мистер Грэй встал со своего места, расправляя квадратные свои ноги. У англичан плоская ступня, и рыжие его ботинки на толстой подошве задрали носки вверх.

За окнами на землю светит странное солнце — у этого солнца, должно быть, небольшое и недоброе сердце. И поистине нищенская земля лежит за окнами, нищенски пустая, без единого кустика, засыпанная песком, покрытая иссохшими сопками. И только впереди возникает Великий Хинган, синие горы, отделяющие одну пустыню от другой. Там, меж сопками, и по эту сторону Хингана и по ту, живут люди, раскиданные на десятки километров друг от друга, — живут в пустыне, нищенстве, в жесточайшем труде. И солнце на желтом небе идет тем же путем, что и поезд, на запад, обгоняя поезд. Невесело, когда кажется, что все время один и тот же пейзаж бежит вместе со стальным скрежетом блиндированного поезда.

Мистер Грэй и третий, бухгалтер, сидят за столом, за счетами, за цифрами, и у них в руках огромные рыжие паркеровские вечные перья. Перед ними разложены карты и планы. Мистер Смит меланхолически вынимает из жилетного кармана малюсенький органчик, такой органчик, который может наигрывать всего-навсего «Типерери». Мистер Смит заводит его, прикладывает к уху и меланхолически слушает, наслаждается музыкой; завод органчика разворачивается, мистер Смит заводит его вновь. Солнце обгоняет поезд, чтобы уйти за Хинган в вечном своем пути.

Так идет день в обсервешэн-кар. Вагон-ресторан отделяет обсервешэн-кар от трех литерных вагонов. И там, в этих трех литерных вагонах, кроме людей, засели солидность, медлительность, серьезность, портфели, арифмометры, плэды, карты, планы, чертежи. Здесь походная канцелярия начальников службы пути, начальников тяги, движения, прочее. Поезд идет с ревизией дороги, и курьеры высохшими листьями бамбука в белых курточках стоят у дверей в ожидании распоряжений. На твердых стульях за зелеными столами сидят начальники и солидность, в карандашах, арифмометрах, в синем сигарном дыму. Здесь готовятся отчеты, выполняются задания, сложнейшая ведется бухгалтерия и арифметика — о тарифах, о пудо-верстах. Люди, творящие планы, солидность и табачный дым, растворяющиеся в планах, солидности и бухгалтерии, — одеты очень солидно в синие форменные сюртуки. Уже отдан приказ — каждому начальнику после файф-клок-ти — надо итти на доклад к начальству, в обсервешэн-кар. Очень существенен факт, как одернуть сюртук и как ловкое слово сказать пред начальством. И этим трем литерным вагонам совсем ни к чему ни солнце, ни нищенство сопок и китайцев средь сопок: этим вагонам надо немногое — снести солидность в обсервешэн-кар. Солидная скорость бегущего поезда сделана ими, солидностью их бухгалтерий и расчетом пудо-версто-часов.

Между обсервешэн-кар и литерными вагонами — вагон-ресторан. Солнце обогнало поезд, спустилось к Хингану, солнце скоро уйдет за Хинган, чтобы оставить место невероятностям жестокостей луны, - той, по понятиям европейцев, которою определяется ночная философия китайского народа. В семь в вагоне-ресторане будет обед, тогда в вагоне-ресторане соберутся все вместе - и из обсервешэн-кар, и из литерных вагонов. А пока в вагоне-ресторане полумрак. В полумраке бои раскладывают на столах тарелки, ложки, вилки, рюмки и бокалы, и розанами громоздят перед тарелками салфетки. В кухне полыхает плита, на цинковом столе разложены мясо вола, индюшек, рыбы. В кухне очень жарко. Китаец-повар в белом колпаке сгорает перед печью — около него работает помощник. Здесь нету никакой философии и никакой солидности; люди рубят мясо, чтобы повкуснее приготовить мясо для людей, которые соберутся в солидности умений держать вилки и ножи. За окном поднимается луна. Старший повар смотрит в темноту, козырьком сложив над глазами руку в кусочках мяса, — и повар говорит:

— Проезжаем мимо Ху-Кэ-Шань, здесь я бегал мальчишкой, здесь мне знакома каждая горка и каждая норушка тарбагана, — но старший повар не успевает договорить, потому что речь его прерывает шипящее масло; повару надо следить за маслом, за мясом, за соусами.

— Ада-рекир, — говорит старший повар тихо, совсем неслышно в шипении масла, — если монголы теперь оторвут от Китая Шин-Баргу, Хичун-Баргу, если вы оторвете Халха-Голен, Хан-Чандамани-улаин, Цзун-Уцзуму-чин, земли Ху-Ке-Шаня пойдут за вами…

Младший повар отбивает обухом ножа мясо, чтобы оно было мягче, — он молчит, склонив голову. Старщий повар знает разницу лиц Востока, и он хорошо знает, почему так крепко стянуты губы и глаза его помощника — монгола Ада-Бекира, героя для него, повара, и для остальных китайцев, и безличного боя для англичан. Младший повар, как и старший повар, наряжен в белый колпак. Младший повар медленно смотрит в окно и говорит, отвечая, должно быть, своим мыслям:

— У вас, у китайцев, есть притча о том, как один человек стал строить себе фанзу. У него было очень много друзей, и все друзья ему давали советы, как лучше построить дом, и он всех слушал и поступал так, как ему советовали, — и он не построил никакого дома. Так случается даже тогда, когда человек слушает только дружеские советы.

Тогда в кухню входит бой-лакей из обсервешэн-кар. Он говорит:

— Ада-Бекир, у меня есть новости для тебя.

— Говори, — отвечает Ада-Бекир.

— Старший англичанин Грэй сказал мне, что я буду переводчиком при переговорах англичан с нашим гуном. Ты понимаешь, я должен буду остаться тогда в степи, иначе англичане меня погубят.

— Что же, очень хорошо, ты проводишь англичан к гуну и тогда скроешься. Англичане все по-прежнему сидят над картами и планами? — спросил Ада-Бекир. — На перевале поезд остановится, потому что там англичане пойдут гулять. Там меня ждут. Там я брошу поезд и нашими тропинками спущусь в степь. За ночь на коне я буду в степи уже за сотню верст, и я поспею в Дауру к тому времени, когда англичане приедут к гуну. Мы не отдадим Барги англичанам. Ты покинешь поезд, оставшись в Дауре.

Чин вечера англичан идет, как положено ему итти от сотворения английского мира. За окнами не видны пространства. Не видно, что поезд пополз долинами, обрывами, мостами, выше, выше, к перевалам, к вечному снегу, к холоду, к просторам, заледеневшим от луны.

Но там, в просторе вершин перевала, поезд стал по приказу англичан. Собственно, это был час, когда англичанам надо ложиться спать, но тем не менее англичане выходят на снег, к подножкам вагона. Направо и налево от путей, в голубых под луною снегах исчезают во мрак лесистые вершины гор, но назад и вперед открываются широчайшие просторы мрака Китая и Монголии. Луна светит сорокаградусным морозом, снег лежит твердейшей коркой камнем под ногами. Мистер Смит идет вперед по снегу. Мистер Смят говорит громко:

— Все же во мне еще сидит дикарь, все еще сидит древний сакс, который когда-то жег, грабил, насиловал, бил и побеждал кулаком. Там, впереди нас, лежит страна, страна жесточайших войн, жесточайшей крови. Мы идем побеждать эту страну. Я ничего не знаю про эту страну, но почему сейчас нигде нет уже таких стран, где можно было бы палкой заставлять людей ходить на четвереньках, палкой заставлять женщин предаваться любви, палкой раздевать женщин?! Я знаю, я первый не допущу этого, но иногда это бурлит в крови. Какой простор, какая луна, какие дали! Ведь мы стоим на вершине древнейших гор, по которым люди ползли уже тогда, когда Британии не было еще во чреве матери. Теперь здесь стою я, британец, — и мне хочется быть дикарем!

Мистер Смит говорит очень убедительно, но бессловесный мороз колет еще убежденней. Англичане ежатся от мороза, поскрипывая каблуками в снегу. И вскоре англичане идут в вагон, предоставив величие природы самому себе. Кондуктор бежит от одного вагона к другому, машет фонарем, и поезд медленно двигается, идет, уходит. На шпалах остается тишина ночи, блестит в снегу луна. И около шпал поднимается со снега человек. Человек осматривается кругом, и тогда человек свистит в два пальца, пронзительно, по-степному. И слева, из темных ершей сосен, ему откликаются успокаивающим посвистом.

Из темных сосен выезжают всадники. Они ведут в поводу свободных лошадей. На седле одной из них навьючена человеческая одежда. Тот, что остался без поезда, надевает на себя овчинные штаны, высокие, валяные сапоги, меховой халат, остроконечную шапку, и он — монгол — ничем не отличим от тех, что приехали встретить его. Густогривые, низкорослые лошади, промерзнув, непокойно поматывают гривами. И люди мчат над обрывами, горными тропинками, ведомыми только им.

(продолжение следует)

 

 

 

 

↑ 743