Гарденины, их дворня, приверженцы и враги – 6 часть (XIII - окончание) (30.11.2017)

Александр Ертель

 

"Не стоит жить!" - что об этом думал Иван Федотыч. Его

 

исповедь. Театральный поступок Николая. Гарденинские новости.

 

Татьяна. "Братья". Душеполезный подвиг. Еще сын на отца. Конец.

 

Николаю казалось, что солнце его жизни погасло.

Правда, и прежде ему случалось мучиться ощущением душевной темноты, но тогда просто мимо бегущие тучки заслоняли солнце, в душе точно проходила некая тень и исчезала бесследно. Еще недавно это происходило с ним и, казалось, исчезло бесследно. Но теперь совсем, совсем не такая была темнота.

Напрасно он пытался забыться, усиленно работая, "обременяя себя заботами". Съездил к отцу, выпросил у него денег на постройку, купил лес, возился с плотниками и печниками, посылал корреспонденции в газеты, уговорил тетку подписать ему землю для ценза, посещал очередное земское собрание, - пока в качестве постороннего человека, - знакомился с гласными из крестьян, убеждая их класть шары такому-то направо и такому-то налево, составлял прошения безграмотным, проник в дела III-го училища, сбил "стариков" сделать учет волостному старшине.

И за всем тем чувствовал то же самое, что чувствовал бы художник, заброшенный на необитаемый остров. Скучно художнику жить в одиночку, и принимается он за свое мастерство, пишет картину. И пока пишет, как будто не замечает скуки, любуется своею работой. Но вот картина кончена, покрыта лаком, вставлена в раму. А дальше что?

Зачем?

"К чему? Зачем?" - вот что отравляло все Николаевы заботы. Ту бессмыслицу, которую он находил в своей жизни, он переносил и на людей и, подставляя вместо "я" - "мы", совершал самые мрачные обобщения.

К зиме лавка была готова, и Николай открыл торговлю.

Мартин Лукьяныч переехал к нему. В будни сидел в лавке, читал газеты, праздно смотрел на народ, заводил поучительные разговоры с знакомыми мужиками; в воскресенье, базарный день, удалялся с купцами и управителями в трактир, раз по десяти пил чай, закусывал и угощался водкой, а в пьяном виде хвастался "своим Николкой", ругал "нонешние времена", "гвардейцев" и "агрономов". Помощи от старика было очень мало, и Николай взял себе в подручные Павлика Гомозкова, от которого имел частые сведения, что делается в Гарденине. Впрочем, такие известия сообщали и гарденинские мужики, бывая на базаре. Новостей было много. Конный завод продали купцу Мальчикову, степь вспахали, землю разбили на бесчисленное множество полей, завели племенной скот, в овчары выписали немца из Саксонии, безостановочно производили постройки.

Веруся продолжала быть учительницей, хотя не ходит в школу, а ездит в саночках, с кучером. Управителя видят мало, да и то издали; по делам обращаются к приказчикам, которых шесть человек, да в конторе два писаря, не считая старшего. "Начальства у нас сколько хошь!" - посмеивались мужики, к явному удовольствию Мартина Лукьяныча.

Раз, в базарный день, в лавку вошел сгорбленный человек в пальто, подпоясанном веревочкой, в валенках, в глубоком треухе, надвинутом на густые седые волосы.

- Нет ли у вас, душенька, сверла получше? - сказал он Павлику, стоявшему у прилавка.

Николай так и вздрогнул, услыхав этот голос. Наскоро отпустив покупателя, которому продавал в это время пару подков, он бросился к старику:

- Здравствуйте, Иван Федотыч!.. Или не узнаете?

Иван Федотыч приложил козырьком ладонь, всмотрелся, и вдруг его сморщенное, дряхлое, обросшее белою бородою лицо дрогнуло и озарилось радостною улыбкой; на мутных, выцветших глазах показались слезы.

- Николушка! - воскликнул он. - Как возмужал, душенька! Как изменился!..

- И вы постарели, Иван Федотыч.

- Ах, друг, года подошли... Вот ослеп почти. Прихварываю малость. Ну, что об этом... Ты-то как? Аи, аи, аи, как возмужал, до чего не узнать тебя?.. А у нас сказывали мужички, будто гарденинский управитель лавку открыл: я и думал, что Мартин Лукьяныч... О тебе же слышал, будто в городе живешь, у купца... Ну, рад, рад, душенька, что свиделись!

Николай был рад не менее. Давно истребилось в нем то чувство, которое мешало ему встречаться с Иваном Федотычем, и с неожиданною силой вспыхнуло старое, хорошее чувство, возникли воспоминания о хорошей и светлой поре, о невозвратном. Оставив лавку на Павлика, он ввел Ивана Федотыча в горницу, принялся хлопотать о самоваре. Старик разделся, сел и все следил ласковыми, слезящимися глазами, как с возбужденным видом суетился Николай: собирал посуду, накрыл на стол, бегал в кухню.

Разговор настроился, когда сели пить чай. Иван Федотыч стал быстро расспрашивать Николая о делах, о торговле, о том, как ему живется теперь и жилось у купца, и т. п. Но Николай еще не чувствовал потребности рассказывать о себе. Он только знал, что все, все расскажет, - не сейчас, а немножко после, - и о Татьяне расскажет, если окажется нужным... И сознание, что он все расскажет Ивану Федотычу, раскроет ему душу, доставляло Николаю какое-то радостное утешение.

- Вы-то как поживаете, Иван Федотыч? - спрашивал он, ответив краткими словами на вопросы старика.

- Я-то?.. Все плачу, душенька, все слезами исхожу.

Иван Федотыч грустно улыбнулся.

- Лекарь смотрел, говорит - глазная болезнь, а мне, признаться, иное приходит в мысли: не настало ли время не мне одному, а всем плакать?

- Вот, Иван Федотыч, а прежде у вас не было столь мрачных мыслей!

- Ах, душенька, не говори о прежней жизни!.. Слыхал ли сказание, как Иустин Философ бога разыскивал? Скитался Иустин в пустыне, на берегу морском, и возносился мыслями ввысь, искал господа. А был он язычник... И болел душою, потому что в разуме утвердил, что бог есть, сердцем же своим не постигал его, не имел веры. И пустыня не давала ответа Иустину, волны морские праздно касались его уха. И встретил он человека, старца... Старец Христово учение ему преподал, послал в мир. И уверовал Иустин Философ... Я к чему веду, душенька: жил я в Гарденине словно на острове. Слышал - бурлит где-то житейское море, а сам тихую пристань не покидал...

Углублялся в книги, в мечты, вел разговоры о превозвышенном, шнырял мыслями то в одну, то в иную сторону, а как люди живут, как свыше всякой меры гибнут страждущие, сколько беды на свете, велика ли пучина скорбен человеческих - и думать забыл.

- Все равно, веков не хватит исчерпать эту пучину... Да и что такое скорбь? Страх смерти - вот что скверно. Одолей страх смерти, не будет и скорби никакой.

- Вот и неправильно, дружок. Я про себя скажу... Поверишь ли, что не солгу? Ей-ей, Николушка, со дня на день жду смерти и не имею страха. Да, признаться, и никогда не страшился... И это великое дело: благодарю бога, что открыл мне глаза, научил не бояться смерти. Но вот, душенька, какая притча: пока человек жив, он живет жалостью к людям, и ноет, ноет его душа... Мне ничего не надо; я сыт, обут, одет. Я провижу разумом суету благ, к которым стремятся люди. Мне не жаль - богач обанкротится: значит, лишился тленного, небесное приобрел. Но у богача-то - душа, и впадает он в скорбь, как будто лишился подлинного блага... Вот, значит, мне и его, выходит, жалко!

- Арефий говорит: надо бороться, надо словом пронимать людей, - продолжал Иван Федотыч, немного помолчав. - Само собою! Хотя и нет моего согласия нахрапом спасать... Но как оглянешься вокруг, как окинешь глазом юдоль-то эту мирскую, ах, изойдешь слезами!.. Тот же Арефий сочиненьице списал у одного мужичка... Может, слыхал: Трофим Мосоловский? Так вот что утверждает Трофим Поликарпыч: "Живем хуже, нежели язычники, утопаем в скверне... Правда, у нас, в тесноте, злочестивая ложь великое пространство имеет, любовь злонравием больна... Вера раздробляется, покаяние страждет, грех нераскаянием прикрылся, истина осиротела, правосудие в бегах, благодеяние под арестом, сострадание в остроге сидит и дщи вавилонская ликует..." И ежели вдуматься, душенька, как правильно описано!.. Я, конечно, отшибся от иного-то мира: сужу по крестьянству, по тому, что на глазах мелькает, но вот что скажу, друг: ой, сдвигается держава!.. Щит нужен крепкий навстречу Велиару, оплот твердый!

Действительно ли от болезни глаз, или так уж одряхлел Иван Федотыч, но он несколько раз прерывал себя всхлипываниями и слезами. Он еще долго говорил... все о том, как дурно живут люди, как всюду проникает расстройство, как преуспевает вражда, делает успехи ненависть, свирепеет корысть и тяжело изнемогает беднота под гнетом невнимания. Память его была удручена картинами деревенского горя; однообразно настроенная мысль с трудом отрывалась от прискорбных соображений, неохотно витала в области личного и "превозвышенного" - в той области, которую некогда так любил Иван Федотыч.

Николай слушал. Сердце его стеснялось все более и более, - не столько от слов Ивана Федотыча, сколько от того, что старик беспрестанно плакал, что лицо его так изменилось и обросло бородою, что какое-то неизъяснимо-печальное выражение сквозило в его дребезжащем голосе.

- Ну вот, душенька, я тебя и расстроил! - воскликнул Иван Федотыч, заметив, что Николай смотрит на него в упор тоскливыми, отуманенными глазами.

- Нет, что же... - Николай усмехнулся и тряхнул волосами. - То ли мы в книгах читаем, Иван Федотыч!.. А я вам вот что скажу... видите: своя лавка, торговля, есть знакомство всякое... через два года в гласные попаду... молод... здоров... Видите? Ну, вот что я вам скажу, Иван Федотыч: я застрелюсь, - и, как будто сказав что-нибудь необыкновенно веселое, засмеялся.

Иван Федотыч пристально посмотрел на него.

- Что ж, Николушка, бывает...

- Вы думаете, я шучу?

- Нет, друг, я не думаю этого.

- И разве стоит жить, когда, сами же говорите, нет правды или как там.

- Жизнь - не товар, душенька, я не купец; что она стоит, пускай оценивает тот, кто дал ее.

- А если она в тягость? Ежели смысла в ней не видишь? Вы вот плачете, я же проще на это смотрю: пулю в лоб - и шабаш!

По лицу Ивана Федотыча пробежал какой-то трепет, он точно хотел что-то сказать и колебался.

- И нахожу поддержку в великих умах, - продолжал Николай, все делаясь беспокойнее, все более возбуждаясь. - Сами читали Пушкина. Это ли не высокий ум? А что сказал о жизни? Вы говорите, кто-то дал ее... А я словами Пушкина спрошу: "Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал, душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал?.. Цели нет передо мною, сердце пусто, празден ум, и томит меня тоскою однозвучный жизни шум..." Или вы когда-то о Фаусте рассказывали, я после в подлиннике прочитал, - все то же! Все одинаковый вывод, хотя и замаскировано второю частью.

Николай помолчал и вполголоса добавил:

- Вся правда в этих словах: "Все мы - игрушка времени и страха"... Знаете, кем сказано? Целая Европа увлекалась... Пушкин "властителем дум" называл... Был поэт такой - Байрон.

- Бейрон, - шепотом поправил старик, и вдруг самая веселая улыбка мелькнула на его губах. Потом он испугался, что обидел Николая этой улыбкой, и торопливо сказал:

- Прости, душенька... Старое вспомянулось... Бедовали мы в городе Париже с князем Ахметовым, - князинька все тот Бейрона этого читывал. "Иван! - крикнет, бывало, а сам лежит на канапе с книжкой, - вот истинное понимание жизни, будь она проклята!" Ну, после, как воротились в Россию, дорвались до пищи-то сладкой, - куда тебе Бейрон. Все у цыганок пропадал, в Яру...

Этот некстати рассказанный анекдот поразил Николая даже до странности. Он с немым укором взглянул на старика, горько усмехнулся и, проговорив:

"Стало быть, думаете, и я подобен вашему князьку?" - быстро ушел за перегородку и лег. Вскоре оттуда послышались заглушенные рыдания.

Иван Федотыч на мгновение задумался, потом встал, поднял ввысь глаза, они сияли каким-то твердым и восторженным блеском, - и тихо прошел за перегородку. День склонялся к вечеру; зимнее солнце печально отражалось на бревенчатых стенах, умирающими лучами озаряло комнатку. Николай лежал ничком, уткнувшись в подушку, содрогаясь от невыносимых приступов отчаяния. Вдруг он почувствовал, что прикоснулись к его плечу, обернулся...

Иван Федотыч стоял над ним, но с каким-то странным, не прежним выражением.

- Никто нас не услышит, Николай Мартиныч? - спросил он шепотом.

- Никто.

- Ну, душенька, слушай. Пришел час воли божией... Хочу тебе рассказать историю... Николай вскочил. Его встревожила необыкновенная торжественность вступления, взволновал вид Ивана Федотыча, глубокий и таинственный звук его голоса. Вскочил... но ничего не сказал и, как прикованный, с легкою дрожью во всем теле, стал смотреть на старика и ждать. Из-за окна едва достигал шум базара, слышались отдаленные голоса, скрипели полозья по морозу. И эти спутанные, невнятные звуки, этот печальный свет заката, проникавший сквозь обледенелые стекла, и выделявшееся до мельчайшей черточки лицо старика чем-то особенным наполняли душу Николая, каким-то смутным воспоминанием...

Он будто видел давно-давно такой же точно сон, и вот этот сон повторяется и захватывает его в свою власть, уводит куда-то, томит неизъяснимым предчувствием.

- Был старый человек, - тихо выговорил Иван Федотыч, - и имел старый человек единое благо на свете: молодую жену... И еще имел благо: книги, мечты о превозвышенном, красоту божьего мира да юношу-друга... И возомнил старый человек: "Я ли не счастлив? Я ли не блажен в своей жизни?.." Слушаешь, Николушка?

- Да... - прошептал Николай, леденея от внутреннего холода. Иван Федотыч страдальчески усмехнулся. - И пришло время, - продолжал он таким же тихим голосом, - ополчился Велиар на старого человека... отуманил молодую жену... сладостью греха плотского соблазнил друга... Слышишь?

- Слышу, Иван Федотыч.

- Случилось, приметил старый человек некоторую печаль в супруге... думал рассеять темные женские мысли сказанием, подбирал мудрые слова из книг, рассказывал, что есть страдание и что есть смерть... А был вечер, и прекрасен божий мир казался человеку... и сгорало его сердце любовью ко всякой твари... - Иван Федотыч всхлипнул и помолчал, точно собираясь с силами. - И пришел друг... и в друге приметил старый человек некоторую скорбь... и захотел восхитить дух его от земного, возжечь огнем любви ко всему живущему: раскрыл свою душу старый человек... выложил все заветное на поучение жене и другу... И отвел Велиар слова любви от друга и от жены, влил в них постыдный яд желания... соловьиною песней отнял у них разум...

- Отнял разум... - повторил Николай как во сне.

- Помнишь ли, душенька?

- Помню, Иван Федотыч... Говорите...

- Тем временем послушался старый человек влечения любви, спохватился, что есть у него враг, поспешил испросить прощения у врага и оставил дом свой... оставил жену и друга, как сестру с братом.

Несколько секунд длилось молчание. Николай слышал, как билось его сердце, и этот тревожный звук странно сливался и совпадал с его беспокойными и фантастическими ощущениями. Смеркалось. В углах вырастали таинственные тени.

- Узнал старый человек свою беду, узнал скоро... - продолжал Иван Федотыч. - Изведал, что есть дружба и... что есть горького во лжи вкусил... И заскорбел, смутился духом... Велиар нашептывал дурные мысли... учил взять нож и заколоть жену... насытиться отмщением. Отринул старый человек наветы Велиара!.. И обратился сатана в старинного друга, который помер, и повел человека в поле, водил в буре и молнии всю ночь.

- Иван Федотыч...

- Не веришь, душенька? Знаю, что не веришь... И привел к омуту... Понимаю горечь жизни, - говорил сатана, - в дружбе - ненависть, в любви - коварство, и правда в неправде, и нет истины под солнцем, и все до единого исполнены обмана и скверны... Истреби себя... утопись!.. В этом только и есть благо... Все забудешь, все погибнет с шумом... и прекратятся муки проклятой жизни... И жене будет лучше, и юный друг возрадуется твоей смерти... Совершенное во грех увенчается законом, и не станешь помехой на их пути...

- Ах, какой ужас, если бы случилось это! - вырвалось у Николая.

- Человеческий голос спас... крикнули из-за реки, очнулся старый человек, опомнился... И пошел... и принес покаяние... За струпом греха обрел чистую душу в жене, сердце, очищенное страданием, просветленный разум... Но не уставал Велиар тревожить человека, подсказывал ревновать, напускал тоску... И случилось тем временем бедствие в народе, зачала ходить лютая смерть... расплодилось сирых и страждущих, что песку морского... Напал на разум старый человек, роздал имение, покинул привольную жизнь, подвигся жалостью к людям даже до мучительной скорби... И отошел от него Велиар!..

Иван Федотыч опять всхлипнул и вдруг возвысил радостно зазвеневший голос:

- Притупился соблазн на старого человека. Отпала похоть... И возлюбил он жену, как брат сестру... ребеночка она родила - принял, как сына... и всему радуется в своей жизни, потому что воссияла его новая жизнь, как свеча перед богом! - И вслед за тем добавил, не возвышенным тоном "истории", а простым, обыкновенным тоном: Вот, душенька, Николай Мартиныч, каким бытом некоторый человек победил Велиара!.. - и застенчиво улыбнулся.

И эта застенчивая улыбка переполнила все существо Николая давно не испытанным чувством умиления. Странное ощущение сна сменилось в нем каким-то распаленным, восторженным состоянием, - тем состоянием, в котором искренне говорятся высокопарные слова, совершаются театральные поступки - поступки и слова, делающие впечатление искусственности на тех, кто остается холоден и благоразумен. Быстрым движением Николай опустился наземь, обхватил ноги Ивана Федотыча и поцеловал край его грязного, затасканного пальто.

- Прости меня, святой человек, - выговорил он запекшимися губами, безмерно я виноват пред тобою!..

- Что ты? Что ты, душенька?.. - залепетал Иван Федотыч, растерянно простирая руки. - Разве я к тому... разве я к тому веду?.. Бог через тебя жизнь мне истинную указал... обратил на путь разума...

Когда совсем стемнело и зажгли свечи, пришел Мартин Лукьяныч. Николай с Иваном Федотычем сидели за столом и с оживлением разговаривали, лица у обоих были веселые. Мартин Лукьяныч, по обыкновению, находился под хмельком, но сразу узнал столяра, который при его появлении почтительно поднялся с места.

- А, старичок божий! - крикнул Мартин Лукьяныч, останавливаясь среди комнаты. - Откуда?.. Эка волосом-то оброс... Видно, и ты забыл господские порядки?.. Похож, похож на бывшего княжеского слугу... нечего сказать - похож!

- Садитесь, Иван Федотыч, - с особенною ласковостью проговорил Николай.

- Да, брат... что уж садись! - вздыхая, сказал Мартин Лукьяныч. - Нонче все сравнялись, все господами поделались... - и с строгим и озабоченным видом обратился к сыну: - Как выручка?

- Не знаю еще, папаша. Завтра сочту.

- То-то завтра! Ты, брат, все на Павлушку оставляешь, а он, анафема, заслонку продешевил. Я иду по базару, вижу - попов работник заслонку несет. "Где купил?" - "У Рахманного..." (Не знает, дурак, что я Рахманный и есть!) "Сколько отдал?" - "Два двугривенных". - "А хозяйский сын сидит в лавке?" - "Нет, не сидит..." А! Разве эдак торгуют?.. Что ж, мне самому остается не отходить от прилавка?.. Эх, плачет по тебе матушка плеть!..

Николай улыбнулся.

- Да не горячитесь, папаша, - сказал он мягко, - заслонка стоит себе тридцать пять копеек, пятачок пользы. Чего ж вам еще?

- Пятачок, - презрительно воскликнул Мартин Лукьяныч. - С эдакими барышами скоро, брат, в трубу вылетим... Потом закурил и с небрежною снисходительностью обратился к столяру: - Сиди, сиди, Иван Федотов... (Тот на этот раз и не думал вставать). Ну, как?.. Что жена?.. Как бишь ее...

- Татьяна Емельяновна, - торопливо вставил Николай и с беспокойством взглянул на Ивана Федотыча.

- Благодарю покорно, Мартин Лукьяныч, - ответил тот, - Татьяна моя ясна, как день. Ничего, слава богу, живем-с...

- На квартире?

- На квартире, Мартин Лукьяныч.

- То-то вот умен-то ты некстати!.. Как тогда уговаривал тебя? "Опомнись, Иван Федотыч, будешь жалеть, да не воротишь!.." Не на мое вышло? Вы все думаете - управитель, так ему и верить не надо... А теперь поживикось в чужом углу!.. Ну, на что продал, спросить тебя? Я-ста христианин! Я-ста душу хочу спасать!.. Так разве сосновая связь да усадьба помешали бы тебе? Вот у меня лавка, товару одного наберется тысяч на семь (Николай поморщился), пара лошадей - пятьсот целковых, дом - две тысячи... Что же я, по-твоему, и во Христа не верую?.. Эх, ты!.. Удивляюсь Татьяне: умная баба и решилась тебе потворствовать... Здорова она?

- Слава богу, Мартин Лукьяныч.

- Кого вы сегодня видели, папаша? - спросил Николай, желая отвлечь внимание отца на другое. Это удалось как нельзя лучше.

- Да! Я и забыл... - с живостью сказал Мартин Лукьяныч. - Иду я по базару, гляжу - Лукич встречается, повар... И с ним еще человек. "Чей такой?" - спрашиваю. "Мальчикова приказчик". Ну, познакомились, пошли чай пить... То да сё... Вообрази, Лукич к Мальчикову поступил! Переверзев уволил его... Вот, Иван Федотов, нонешние управители-то как... Не по-нашему! А завод купец Мальчиков прямо за шаль купил, голова в голову за сорок две тысячи... Эх, содрогаются косточки покойника Капитона Аверьяныча!.. Любезный-то, Любезный-то, а?.. На царские конюшни пошел! Пять тысяч за одного Любезного отвалили купчине!.. Ну, что еще?.. -Да! Фелицата Никанорорна схиму приняла... Мать Илария теперь... Вот, Иван Федотов, как душу-то спасают, а ты усадьбу спустил!..

А приказчик Мальчикова мне говорит: "Что ж, Мартин Лукьяныч, дело прошлое, взял наш хозяин грех на душу: Кролик ваш погиб занапрасно"... Каков подлец!.. Федотка теперь в подручных у Наума Нефедова. Но всего чуднее у Гардениных пошли порядки... хомуты, сбруя, телеги, лопаты - все под номером. С утра особый приказчик на руки сдает, вечером принимает. Как не хватит номера, сейчас работнику в книжку - штраф!.. Но это бы еще ничего, а вот потеха: приказчику лень всякую малость в книжку вписывать, так он что, анафема, обдумал - по морде! Как недостает номера или там порча выйдет - бац в ухо... бац в другое!.. Работники так и говорят: бить морду по номерам...

- Но что же смотрит Переверзев?

- А почем он знает? У него, брат, не по-нашему: всё приказчики, всё на докладе... Недаром же три тысячи жалованья получает!

- Однако работники могли бы жаловаться...

- Сказал умное слово!.. Они, анафемы, рады - вместо штрафов мордой отдуваться!.. Но это вздор, а вот порядки-то, порядки-то... Номера!.. На хомутах!.. На лопатах!.. Ха, ха, ха!..

Мартин Лукьяныч так и закатился.

Иван Федотыч остался ночевать у Рахманных. Когда Мартин Лукьяныч улегся, Николай начал вполголоса рассказывать Ивану Федотычу обо всем, что произошло в Гарденине, о Ефреме, о Лизавете Константиновне, о страшной смерти Капитона Аверьяныча. До столяра и прежде доходили слухи из Гарденина, но он любопытствовал узнать "сущую правду". Потом перешли к иным материям: что за человек купец Еферов, как жилось у него Николаю. И Николай с мельчайшими подробностями описал Илью Финогеныча, его характер, его образ мыслей, свою жизнь при нем... Иван Федотыч молчал, внимательно слушая. Один только раз, когда Николай, желая яснее познакомить Ивана Федотыча с убеждениями своего "благодетеля", распространился о том, что есть свобода, Иван Федотыч прервал его:

- Понимаю, душенька. Еще у апостола сказано: "Иде же дух господен, ту свобода". Обнаружь такое своеобразное понимание политических учреждений кто-нибудь иной, Николай непременно прекратил бы разговор или пустился в дальнейшие разъяснения; но в устах Ивана Федотыча его все приводило в умиление.

Тихо улыбнувшись, он пропустил "свободу", как будто совершенно соглашаясь с толкованием Ивана Федотыча, и перешел от Ильи Финогеныча к своим собственным взглядам на земство, на народ, на книги, на обязанности образованных людей... Потом разыскал с полдюжины старых газет и прочитал все свои корреспонденции Ивану Федотычу.

После, когда улеглись спать и свечи были потушены, Николай не утаил и остального из своей жизни, рассказал о Верусе, о Варваре Ильинишне, - о своем "огромном несчастье". Ему было горько и больно вспоминать это, сердце его опять тоскливо заныло. Но все-таки он не посмел заключить свою исповедь давешними словами, не выговорил того, что назойливо просилось на язык: "Не стоит жить!"

Старик молчал по-прежнему. В темноте не видно было, слушает ли он; одно время Николай подумал, не заснул ли Иван Федотыч, и в свою очередь замолчал, отчасти сожалея, что рассказывал в пространство... Вдруг Иван Федотыч вздохнул и сказал растроганным голосом:

- Ах, душенька, сколь много перемены, сколь суетливо колесо жизни!.. Мятется, пестрит, переливает из цвета в цвет... А как посмотришь в глубь веков - все одно и то же, все одно!.. Что же, дружок, не из новой чаши вкусил... Питье давнишнее, чаша вселенская: все отведывали... Премудрый царь Соломон и тот не уклонился!.. А ты вот о чем подумай, душенька: надо жить. Ой, не велика заповедь, да смысл-то в ней пространный!.. Надо обдумать, надо по совести в хомут впрягаться... подымать свою борозду вплоть до новизны!.. Ты вот и обдумал, что повелела твоя совесть, и наметил дорогу, - сколь пряма, не мне, простецу, судить, - так и бреди во славу бога!.. Прелесть женскую забудь, Николушка!.. Игру крови звериной укроти... Что толку?.. И поверь мне, старику: потерянное найдешь, погашенное возгорится!.. Так-тося, дружок. Ну, спи, Христос с тобою... Охо, хо, хо, когда-то заснем на покой вечный!

Утром проснулись рано. Еще не взошло солнце, как успели напиться чаю. Один только Мартин Лукьяныч мирно похрапывал за перегородкой. После чая Иван Федотыч стал прощаться.

- Где же ваша подвода, Иван Федотыч? - спросил Николай.

- Подвода! - с шутливою высокомерностью воскликнул старик. - Парой, душенька, покачу, в дышле!.. В старину, бывалоче, на запятках езжал, а теперь не тут-то было: сам себе вельможа!

- Нет, в самом деле?

- В самом деле, дружок, пешком побреду. Вчерась с воровским мужичком дополз, думал и в обратный сыскать попутчика, как с базара станут разъезжаться. АН господь-то все к лучшему устроил!

- Знаете что, Иван Федотыч... Сам я вас на своих лошадях довезу! - сказал Николай, и как только сказал, внезапная мысль пришла ему в голову и заставила сгореть со стыда: "Ведь там Татьяна!.."

Подумал ли об этом и Иван Федотыч - неизвестно, но он с радостью принял предложение. В янтарном свете вступали снега, морозило, дым кольцами взвивался к небу, когда тронулись в путь. Долго молчали. Иван Федотыч кутался в свое пальтишко, Николай тревожно смотрел вдаль... Ему не давала покоя мысль о Татьяне, тень какой-то неискренности в отношении к Ивану Федотычу.

- Знаете что, Иван Федотыч?.. - проговорил он нерешительно. - Я въеду в село и ссажу вас... а?

- Что так, душенька?.. А погреться?

- Нет, я вам вот что должен сказать... Я давеча предложил вам лошадей, а потом спохватился... Мне не резон видеть Татьяну Емельяновну... Да и к чему?

Иван Федотыч весело рассмеялся.

- Не оглядывайся назад, гляди вперед, - сказал он. - Я так рад, душенька, что Танюшу увидишь... и не одну Танюшу (Николай густо покраснел). А тому, что ты в сомнение впал да слово искреннее вымолвил, - во сто крат радуюсь. Погоняй, погоняй!.. Эка, морозец-то какой знатный!

В белой избе, один угол которой занят был верстаком и столярною работой, а другой отделялся тесовою перегородкой, жужжали, как пчелы, деревенские ребятишки. За чистым сосновым столом сидела Татьяна с шитьем в руках.

Девка лет восемнадцати внимательно следила за движением ее пальцев.

"Аз, буки, веди... Глаголь-он - го, доброесть - де... Ангел, ангельский, архангельский... Царю небесный, утешителю душе истины... Аз есмь бог твой, да не будет тебе бози иние разве меня..." - выводили ребятишки на разные голоса.

- Тетка Татьяна, - сказала девка, - ты мне вот рубчики-то, рубчики-то укажи, как подметывать.

Татьяна улыбнулась.

- Голубушка ты моя, глазом не научишься... Ты возьми вон лоскуток-то и шей... Смотри на Настюшку: от земли не видать, а не то что рубчики - всякий шов знает. Настя! Покажи-ка, милая, свою работу... вот, девушка, гляди. Эта подрастет - не будет чужими руками обшиваться!.. Срам ведь, желанная ты моя, сколько вы мне денег за кофты одни переплатили! Митюк, ты опять букварь щиплешь?.. Ой, батька за виски отдерет... Ваня! Ваня! Уймись, брось кыску, не мучай... ей ведь больно, касатик!

Последние слова относились к мальчугану лет трех, который, примостившись к окошку, дергал за хвост огромного пестрого кота. Он, впрочем, и сам бросил свою забаву: что-то за окном привлекло его внимание.

- Батя приехал!.. - вскрикнул он спустя минуту и затопал босыми ножками. - Мама, гляди, гляди... на двух лошадках... в санях!..

Татьяна взглянула в окно. Вдруг лицо ее вспыхнуло и тотчас же покрылось восковой бледностью. Она выпрямилась, оперлась рукою на стол и широкими блестящими глазами стала смотреть, кто войдет в дверь. Первым вошел Иван Федотыч.

- Ну, Танюша, угадай, какого гостя привез! - воскликнул он с сияющей улыбкой.

- Зачем, Иван Федотыч?.. - тихо сказала Татьяна.

- Аи, душенька, что вздумала!.. Клад приобрел драгоценный... утрату воротил!.. Поехал за сверлом, ан вместо того алмаз купил... Ну-ка, дружок, самоварчик поскорее... Где Арефей-то Кузьмич? Лошадок надо прибрать... У, да и морозец же!

Когда, прибравши лошадей, Николай вошел в избу, ребята уже разошлись по домам. Татьяна накрывала стол скатертью. Иван Федотыч с заботливым видом возился у верстака. Николай взглянул и опустил глаза: на мгновение он встретился взглядом с Татьяной, увидал ее трепетом исполненное лицо, вздрагивающие полуоткрытые губы... Невольно слова Ивана Федотыча пришли ему в голову: ясна, как день. Какой тут день! Какая ясность!.. И он стоял, охваченный мучительным чувством стыда и счастья.

- Здравствуйте, Николай Мартиныч, - дрожащим голосом проговорила Татьяна и протянула руку. Николай пожал, - рука была холодна, как лед.

- Аи да встретились после долгой разлуки! - вскрикнул Иван Федотыч, быстро отходя от верстака. - Чтой-то, други... разве так? Николушка... Танюша... разве так встречаются?.. Волна к волне, юность к юности, тем и течет река жизни... Ну, давайте чаевничать. Э! Вот память-то... про Арефия Кузьмича и думать позабыл... - и он в каком-то возбужденном состоянии выбежал из избы.

Татьяна покраснела до слез.

- Вот, всегда начудит Иван Федотыч, - проговорила она. - Садитесь, пожалуйста.

- Он ужасно изменился... Как постарел! - сказал Николай.

- Господи, еще бы не постареть!.. Если б вы видели его жизнь... Работника где недостает - идет, хворый лежит в каком дому - сидит у постели... Все ему нужно, до всего дело. Вот осенью с Арефием Кузьмичом в Саратовскую губернию пешком ходили... Воротился, разнемог, так и думала - богу душу отдаст. Трудна его жизнь.

- А вы не одобряете, Татьяна Емельяновна?

- Я-то? - Татьяна усмехнулась. - Как же я могу не одобрять.

- Ну, а вам как живется?

- Очень хорошо, - твердо ответила Татьяна. - Да мне, правда, и думать некогда. Вот шью, учу ребят. - Она сделала усилие и добавила: маленький много времени берет...

- Вы по старой методе обучаете: аз, буки? - стремительно спросил Николай, тотчас же догадавшись, о каком маленьком идет речь.

Вошел Иван Федотыч с Арефием.

Николай пробыл до поздней ночи. Смущение его мало-помалу улеглось... и до такой даже степени, что, когда после обеда Иван Федотыч ушел за перегородку вздремнуть, он тихо попросил Татьяну показать "мальчика". Та подумала и нерешительно вышла из избы: Ваня все это время был у Арефия. С странным чувством Николай приласкал ребенка - более всего с чувством жалости. Особенно поразили его босые, исцарапанные ножки, нежный лобик с синей опухолью над переносицей и только что разорванная рубашонка. Николаю почудилось, что это несчастный, забитый, заброшенный ребенок; ему никак не приходило в голову, что ребенок растет в обычной деревенской обстановке и что тут нет еще беды... Да! Нет беды для других, но видеть этого ребенка в обычной деревенской обстановке значило для Николая видеть нечто ужасное.

- Отчего он у вас не в сапожках? - спросил Николай, не поднимая глаз на Татьяну. - И вот рубашечка... и синяк...

Татьяна застенчиво улыбнулась: ее тронуло и развеселило участие Николая.

- Мы ведь его просто водим... Как прочие дети, так и он. Разве почище, да вот в штанишках... Рубашонку только сейчас разорвал... Лобик зашиб - за котом погнался... Ваня! Что же ты закрываешься?.. Поговори с дядей... Он ведь решительно все говорит.

Николай несколько успокоился объяснением. И ему захотелось почувствовать себя ближе к Татьяне, устранить условность, которая, как стена, стояла между ними.

- Вы сказали - с дядей... - произнес он, любуясь ею. - Разве я дядя ему?

Татьяна вспыхнула и, схватив на руки ребенка, отвернулась к окну. Мальчуган смешно закартавил, рассказывая матери о каком-то происшествии с теленком.

- Видите, видите... все говорит! - не утерпела Татьяна и нарочно стала расспрашивать Ваню, заставляя его произносить побольше слов. От окна она давно уже отошла и стояла перед Николаем с ребенком на руках, радостная, гордая, ослепительно красивая.

Вечером в избу собрались мужики и бабы. Это были точно на подбор все степенные, строгие люди, с благолепными лицами, с серьезными словами на устах. Все говорили друг другу "брат" и "сестра". Окна закрыли ставнями.

Иван Федотыч сел за стол, в передний угол, благоговейно раскрыл Евангелие и слабым, как будто усталым голосом начал читать. Слушатели сидели молча, с глазами, потупленными в землю. Вдруг все точно встрепенулись... Голос Ивана Федотыча дрогнул, повысился и зазвенел каким-то нервным, за сердце хватающим звуком. Там и сям послышались всхлипывания. После чтения Иван Федотыч начал говорить, что есть любовь, которую разумеет апостол.

Николай сидел вдали, в темном углу, и не спускал глаз с Ивана Федотыча.

Таким он никогда не видел столяра. Дряхлое, изможденное лицо странно оживилось, глаза горели каким-то болезненным восторгом, речь текла взволнованная, пылкая, с внезапными паузами от слез, с трогательными обращениями: "други мои возлюбленные", "родненькие", "душеньки" и т. п.

Заключил Иван Федотыч опять чтением, но, прочитав несколько стихов, заплакал навзрыд и не мог продолжать: это была великолепная 13-я глава из первого Послания апостола Павла к коринфянам.

Настроение Ивана Федотыча передалось почти всем. Слезы текли по самым строгим, самым холодным лицам, просили прощения друг у друга, предлагали помощь, пошли разговоры, как бы собрать ржи на бедных, купить бревен какой-то вдове, послать "братьям" в село Лебедянку BО3 муки.

Николай был больше заинтересован, нежели тронут. Правда, и он поддался общему возбуждению: щеки его были мокры от слез; но какой-то червяк непрестанно шевелился в нем. Урывками он вспоминал прежнее время, ласковый и спокойный вид гладко выбритого Ивана Федотыча, его истории и рассказы, запах стружек, мерный визг пилы, вьюгу за окнами... Нет, то было гораздо, гораздо лучше! Здесь веяло чем-то больным, там - здоровьем, свежестью; здесь - отречение и жертва, там - самодовлеющая и благосклонная полнота жизни.

И Николай с тайным удовольствием наблюдал за Татьяной: ему казалось, что их мысли совпадают. Татьяна сидела в какой-то мягкой задумчивости, кроткая, немножко печальная, глаза ее были влажны, но за всем тем она как будто была безучастная, думала о чем-то своем, прислушивалась внутри себя, а не к словам "братьев" и "сестер".

Раз или два она нечаянно встретилась взглядом с Николаем и неловко усмехнулась. Позднее началось пение псалмов. Пели очень хорошо: стройно, с необыкновенным выражением. Около полуночи простились "братским целованием" и разошлись. Николай уснул. Душа его была полна какими-то смутными надеждами, интерес к жизни начинал возникать снова...

За зиму Мартин Лукьяныч почти окончательно рассорился с сыном. Началось дело с лошадей. Старый гарденинский управитель ничего, конечно, не имел, когда Николай ездил в город ("господам поехал что-то советовать, без него-то - клин!"), или собрался как-то к Рукодееву, или посетил недавно выбранного мирового судью из университетских и познакомился с ним. Но когда лошади гонялись в Боровую, "к какому-то столяришке", и это едва ли не каждую неделю, Мартин Лукьяныч не мог стерпеть. Затем Мартин Лукьяныч захотел и дома обставить Николая "порядочными людьми", нарочно сблизился для этого с становым приставом, с отцом благочинным, самолично съездил к купцу Мальчикову и того привлек. Николай же отнесся к этим отцовским заботам с самым обидным равнодушием, а когда приехал Псой Антипыч Мальчиков, скрылся к учителю и пропадал там до поздней ночи.

Мартин Лукьяныч все чаще и чаще стал напиваться и в пьяном виде читал сыну строжайшие внушения, раза два грозился даже по старой памяти побить.

Николай изо всех сил старался ладить, молчал, но обоюдное раздражение все накоплялось. На беду, Мартин Лукьяныч узнал еще, что Варвара Ильинишна Еферова была формально невестой Николая и что брак расстроился по вине ее отца, - и возгорелся страшною ненавистью к Илье Финогенычу.

Приказчики с купеческих хуторов, управители, лавочники, прасолы, посевщики, отцы благочинные и просто отцы досконально узнали от Мартина Лукьяныча, что за изверг купец Еферов, как он "облапошил" Николая, как, чтобы отвязаться, заткнул ему глотку дрянным железишком на какую-то тысчонку, да и ту исправно выбирает обратно... Николай терпел скрепя сердце и только ждал случая серьезно объясниться с одуревшим от безделья стариком.

Случай представился весною.

Если бы спросить Николая, как он проводит время у Ивана Федотыча, он затруднился бы ответить. Ведь странно было отвечать, что он сидит и смотрит на Татьяну или помогает ей учить ребят по новой звуковой методе, играет в лошадки с Ваней, перенимает у Ивана Федотыча, как вязать рамы, делать столы, чинить самопрялки. Впрочем, иногда он брал с собою книгу и читал вслух Татьяне, - это когда не было учебы. Иван Федотыч мало бывал дома. Обыкновенно поработавши час-другой, он уходил в село искать себе иного дела, "трудиться на ниве господней", как говорил. Кроме того, несколько раз в зиму куда-то отлучался вместе с Арефием и, возвращаясь, казался особенно рассеянным, вздрагивал, когда к нему внезапно обращались, по ночам плакал. К Николаю он относился с каким-то спокойным, всегда одинаковым и ласковым чувством, но больше уже не заводил с ним особенно значительных разговоров, избегал расспрашивать и давать советы. И не потому, что как-нибудь иначе стал думать о Послании, а просто все было переговорено и все, что хотел сделать Иван Федотыч, сделано. По крайней мере, ему так казалось. У него вообще явилась теперь удивительная способность вовремя отрешаться от людей, относиться к ним в меру, не предлагать им, чего они не желают и в чем не имеют нужды, не навязываться.

"Хорошо, душенька, играть на скрипке, коли струны натянуты", - говаривал он, заимствуя выражение из далекого прошлого, когда еще по барской воле учился "тромбону".

В душе Николая струны были натянуты, но не в тот лад, который разумел, Иван Федотыч. Сближение с Татьяной совершалось так спокойно, чувство между ними возрастало так естественно, что никаких не было поводов натягивать душевные струны свыше меры. Условность отношений исчезала незаметно, стена разваливалась сама собою. Когда Николай приехал в третий раз, Татьяна, оставшись с ним вдвоем, свободно говорила о мальчике, как о его сыне, рассуждала с Николаем о будущем, как жена с мужем. Оба знали, что теперь уже они не обманывают Ивана Федотыча, "не совершают греха", как мысленно говорила себе Татьяна, "не делают подлости", как думал Николай.

Когда вешние воды затопили поля и разлился Битюк, Николаю нельзя стало бывать в Боровой. В лавке тоже не было дела: торговля на время распутицы прекратилась.

Николай читал, начал составлять обширную корреспонденцию "о способах кредита в N-м уезде". Но и чтение, и статья подвигались туго. Весенний воздух, звон и журчание воды, журавлиные крики в синих небесах - все это подмывало Николая, подсказывало ему волнующие мысли, внушало странные мечты. Мир точно сузился теперь в его представлении, перспективы необходимо замыкались образом Татьяны. Николай скучал по ней, рвался ее видеть.

На страстной неделе, - через Битюк только что навели паром, - к лавке подъехал верховой мужик, весь обрызганный грязью, и подал Николаю клочок бумажки.

- Кому это?

- Стало быть, Иван Федотыч наказывал тебе передать. Мы воровские.

Николай ужасно обеспокоился, развернул четвертушку, исписанную крупными каракулями с титлами без всяких знаков препинания, и кое-как, с помощью догадок, разобрал следующее:

"Милостивый государь мой. Приспел час воли божией, друг Николушка. Бремя легкое возлагает на себя раб Иван, из плена суеты удаляется на сладкий и душеспасительный подвиг. Приемлю посох страннический, стремлюсь угождать ниву господню. И как отдаст тебе мужичок посланьице сие, не медли, душенька, и не поленись, поспешай, ради Христа, в село Боровое, ибо готово сердце мое и путь открыт".

- Не болен Иван Федотыч? - спросил Николай, догадываясь по степенному и благолепному выражению мужика, что он из "братьев".

- Спаси господи!.. Здрав и весел духом. В дальнюю дорогу собираются.

- Но куда же?

- А уж не сумею тебе сказать, милый человек!.. Стало быть, какие ни на есть дела объявились... стало быть, дела! - уклончиво ответил мужик.

- Верхом, значит, можно проехать к вам?

- Куда зря, милый человек. Инде по пузо, а инде ничего, сухо. Слава господу, можно проехать!

Николай тотчас же оседлал лошадь и по топкой дороге через лощины и поля, сверкающие озерами застоявшейся воды, отправился в Боровое.

Иван Федотыч действительно собрался уходить по каким-то делам, о которых знали лишь Арефий да старший из "братьев"; первоначальный путь предстоял ему на Борисоглебск, в Землю войска Донского и на Царицын. Николай застал в избе Арефия и еще человека четыре. Все были растроганы и держались с какою-то особенною торжественностью. Иван Федотыч сидел между ними, совсем готовый в дорогу, в своем истрепанном пальтице, подпоясанном веревочкой, в простых мужицких сапогах: он что-то говорил, беспрестанно всхлипывая и вытирая слезы На столе лежала сумка с крестообразно пришитыми к ней покромками и маленькая книжка в переплете. Татьяна, сложив руки на груди, стояла в дверях перегородки и сквозь слезы, с выражением глубокого умиления, не отрываясь смотрела на Ивана Федотыча.

Когда вошел Николай, на лице Ивана Федотыча, до тех пор хранившем вид совершенного отрешения от всего земного, мелькнула какая-то забота. Он рассеянно проговорил: "Приехал, душенька?" - потом поздоровался и, обратившись к мужикам, попросил их "на секундочку" удалиться. Те вышли, скромно потупив взгляды.

Некоторое время длилось тягостное для всех троих молчание.

- Вот, душенька, иду... - произнес, наконец, Иван Федотыч с какою-то стыдливою улыбкой и сказал, куда и зачем идет.

Николай с горячностью принялся уговаривать его остаться, указывал и на его недуги, и на раннее время года, и вообще на фантастичность предприятия. Иван Федотыч снова впал в рассеянность, думал о чем-то другом, куда-то далеко улетел мыслями.

- Мало ли я его умоляла... - сказала Татьяна, закрываясь передником и вся подергиваясь от усилия сдержать рыдания.

- Други мои возлюбленные! - воскликнул Иван Федотыч, и глаза его опять засияли болезненным восторгом. - О чем ваша печаль?.. Не плачьте, миленькие, не горюйте... Воистину, не слез, а зависти достоин мой жребий... Ах, сколь ты благ, господь, человеколюбец, сколь щедр!.. Танюша!.. Друженька!.. И ты, Николушка... не смущайтесь... Юность - юности, и чистому принадлежит чистота... Вот верстачок, инструменты, - все продай, Танюша, ради убогих... Книжечку себе возьми... Ну, простите бога для!..

Иван Федотыч встал, сделал несколько шагов и поклонился Татьяне в ноги. Та с воплем стала поднимать его, жадно целовала его седые, вскосмаченные волосы, морщинистую шею. Николай кусал себе до крови губы, чувствуя, что еще мгновение - и он разрыдается.

Весна была в полном разгаре, цвели сады, в полях нежно зеленелись всходы. По вечерам в селах собиралась улица, звенели песни. Обновленная жизнь снова торжествовала свою победу.

Однажды Николай, оставшись наедине с отцом, смущенно сказал:

- Папаша, мне бы нужно поговорить с вами...

- Что еще такое? - ответил Мартин Лукьяныч, с неудовольствием отрываясь от книги. Он был трезв и вот уже неделю с пожирающим любопытством следил за судьбою Рокамболя.

- Видите ли, в чем дело... У вас имеются разные предрассудки, а потому...

- Предрассудки!.. Не мешало бы с отцом-то быть почтительнее.

- Простите, пожалуйста... Но уверяю вас, что дело идет о моем счастье... - он запнулся, но тотчас же решительно добавил: - Я женюсь.

- Вот как! Очень благодарю. На ком же это, дозвольте узнать?

- На Татьяне Емельяновне.

- На какой Татьяне Емельяновне?

Николай сказал. Мартин Лукьяныч побагровел так, что на него страшно было смотреть, но все-таки преодолел себя и притворно равнодушным голосом спросил:

- Значит, овдовела?

Но ответ Николая переполнил меру его терпения, с грубыми ругательствами он набросился на сына, оглушительно закричал, затопал ногами. Одним словом, совершенно вообразил себя пять лет тому назад. Николай молчал, стиснув зубы, бледнея, страшась и в самом себе подъема такой же злобы. И не выдержал. От ругательства Мартин Лукьяныч перешел к тому, что такое Татьяна, и столь позорными словами начал изображать ее качества, что Николай затрясся от бешенства.

- Замолчите! - крикнул он. - Стыдно вам на старости лет клеветать!

Мартин Лукьяныч так и опустился на стул. Несколько мгновений бессмысленно поводил глазами, потом поднялся во весь рост, пошатнулся, с ненавистью поглядел на сына и, прошипев: "Подобно Ефремке, захотел отца убить!" - вышел из комнаты.

В тот же день, вечером, он опять уехал к сестре, а неделю спустя в дом Николая вошла хозяйкою Татьяна.

 

XIV

Десять лет спустя

Прошло десять лет. Стоял сентябрь. Был базарный день, и в лавке Николая Мартиныча Рахманного бойко шла торговля. Самого хозяина не было За прилавком, в суконной "корсетке" и в платке повязаином, как обыкновенно повязываются крестьянские молодухи, распоряжалась Татьяна. Ей помогал русоволосый мальчик лет двенадцати. У конторки сидел седой облысевший старик с красным носом и щеками, по которым сквозили багровые прожилки.

Это был Мартин Лукьяныч С свойственною ему важностью он принимал деньги за товар, отсчитывал сдачу, отмечал карандашом выручку или заговаривал с покупателями, внушал мальчику быть попроворнее, играл пальцами на толстом своем животе. Татьяна мало изменилась, только лицо покрылось каким-то золотистым загаром и приобрело твердое и самостоятельное выражение, да глаза были ласковы и ясны... Товар спрашивался однообразный: десяток-другой гвоздей, ведерко, вилы, топор, железо на обручи, заслонка для печки. Видно было, что покупатели привыкли к лавке: мало торговались, без особенной подозрительности рассматривали покупки. Часто спрашивали, дома ли Мартиныч.

- Он в городе, милые, - неизменно ответствовала Татьяна, - по земскому делу отбыл... На что нужен-то?

Мартин Лукьяныч отвечал иначе.

- В земском собрании заседает, - говорил он с особенным видом достоинства, - господам советы преподает - А иногда прибавлял: - Хотя и господа, однако без Николая дело-то, видно, тово... Николай везде нужен. Вам на что потребовался?

- Боровские приехали посоветоваться, как "покрепче" написать контракт с арендатором мельницы; тягулинцы судились с барином из-за земли и хотели "обдумать с Мартинычем, кое место утрафить на барина бумагу"; малый лет двадцати пришел спросить, где бы достать книжку "насчет солдатских законов"; молодой бледный попик с каким-то страдальческим выражением в глазах просил последнюю книжку журнала да кстати хотел поговорить, "из каких преимущественно брошюр" составить школьную библиотеку, которую он затеял.

Вдруг толпа раздалась, в лавку ухарскою походкой вошли два мужика, в шапках набекрень, с цигарками в зубах, распространяя запах водки.

- Наше вам, Амельяновна! - воскликнул один, весело оскаливая зубы. - Аль не узнаешь?.. А это зять мой, Гаврюшка. Мартиныча аль нету?

Татьяна сказала.

- Фу-ты, пропасть!.. А как было приспичило... Ну, черт ее дери, давай, видно, спишешницу... Поглянцевитей чтобы была... Первый сорт!.. Эх, в рот те дышло, разорюсь на двугривенный!..

- Чай, попроще можно, Герасим Арсеньич, - улыбаясь, сказала Татьяна, - есть в пятачок... Смотрите, какие крепкие.

- Никак тому не быть, Амельяновна, никак не могу попроще. Потому развязка, значит... Окончательно невозможно... так, что ль, зять Гаврюшка?

- Не стать перетакивать, елова голова. Звенит в мошне - форси на все, а и пусто - головы не вешай. Повадка и без алтына скрасит, понурая голова с рублем пропадет... Запиши - Гаврюшка сказал!..

Оба расхохотались.

- Что, Амельяновна, ловок брехать зять Гаврюшка, - сказал Гараська. - Небось недаром по этапу из города Баки гоняли... Недаром!.. Э, подтить к старичку погуторить, чать, в силе был - драл меня, доброго молодца... Тоже аспид был не из последних... Здорово, Мартин Лукьяныч! - Гараска подошел к старику и с насмешливым унижением поклонился.

- Здравствуй, - сухо ответствовал Мартин Лукьяныч.

- Что, аль прошло твое времечко? - сказал Гараська. - Бывалоче, тройка - не тройка, а теперь сидишь, как сыч...

- Ну, ну, ты не заговаривайся, грубиян!

- Вот чудачина! Разве я тебе грублю!.. А что время твое прошло, это верно. Ездил на наших горбах, да будя... Посиди-кось теперь, покланяйся нашему брату... Вот не куплю, к примеру, спишешницу, ты окончательно должен в трубу вылететь! Эх вы, белоручки, пропадать вам без мужика!..

Мартин Лукьяныч тяжело засопел, побагровел. Татьяна нашла нужным вмешаться.

- Герасим Арсеньич, - сказала она внушительно, - вы бы не слишком... Гараська сразу изменил тон.

- Да что же я?.. Аль уж со старичком и словечком не перекинуться? - сказал он шутливо. - Мы, чать, завсегда с нашим уважением... Дай-кось закурить, Лукьяныч. Эх, в рот те дышло, и управитель ты был сурьезный... Зять Гаврюшка! Вот был управитель, в рот ему малина!.. Ты, Лукьяныч, не серчай, потому развязка и все такое. Не серчай на меня. Окончательно ты из первых - первый был!

Мартин Лукьяныч смягчился.

- Я был не мил, теперь-то лучше стало? - спросил он, протягивая Гараське папиросу. - Ты вот, дурак, говоришь неподобные слова, а жить-то лучше вам? Посидел в даровой квартире?

Гараська засмеялся и ухарски сплюнул.

- Хватера нам нипочем! - воскликнул он - Хватеру я так понимаю, хоть и вдругорядь!.. Хлеба вволю, а случается - и калачами кормят; водки даже, ежели гроши есть, и водки линвалид приволокет... Черт ее дери, видали! А ты вот скажи, Лукьяныч, скотину-то мы всю перевели - А, перевели! - с злорадством сказал Мартин Лукьяныч.

- Окончательно перевели... Потому нет кормов, прищемил нас ирод - вздоху не дает. За что, хучь бы меня в острог посадил. Только и всего, что, признаться, мы с Аношкой стог сена почали... Так ведь, аспид он тонконогий, надо скотине жрать-то аль нет?

- Не воруй. Сено барское, не твое. Это, брат, и я бы посадил на его месте.

- Экось что сказал! При тебе-то что мне за неволя воровать? Ты разочти, сколько кормов, сколько покосу у нас было... Сколько ты нам вольготы давал!..

- Ага! - произнес Мартин Лукьяныч, с самодовольством поглаживая живот. Иные там анафемы (Мартин Лукьяныч еще понизил голос), будто от живого мужа, будто не венчаны... А что придумает народ!.. Иван Федотов помер, прямо говорю, что помер. А венчание было в Воронеже... Ха, не венчаны!..

- Да мы разве сумлеваемся, Лукьяныч?.. Опять же ежели и без венца... - Гараська еще хотел что-то добавить, но поостерегся и только помычал.

- А новые места - вздор! - заключил Мартин Лукьяныч громко.

В это время молодой попик, облокотившись на прилавок, отрывочно разговаривал с Татьяной: ее беспрестанно отвлекали покупатели.

- Изрядно торгуете, Татьяна Емельяновна?

- Как сказать, батюшка... Да вот живем. Оборот хотя и велик, но мы пользу берем небольшую, сами знаете.

- Да, да, хорошо у вас поставлено... Истинно по совести. Равно избегаете и скудости и стяжания... Хорошо. Слышали, отец Григорий скончался?

- Слышала... Добрый был священник, старинный.

- Да, да... И при конце жизни жестоко оскорбил отца Александра. - Попик усмехнулся.

- Чем же так?

- Были распущены долги отцом Григорием... Ну, и были расписки... Все по мужичкам, конечно. И, говорят, на знатную сумму: будто бы на пятьсот рублей... Вот при конце его жизни отец Александр и начал понуждать относительно расписок. Где спрятаны, да сделайте, мол, передаточную надпись и тому подобное... Слушал, слушал старик, - зажги, говорит, свечку, подай шкатулку. Зажгли, подали... И, вообразите, достал умирающий расписки и все до одной в огонь вверг... а сам лепечет: "Отпустите должником вашим!" Вообразите гнев стяжателя-зятя!

- Ах, как прекрасно!..

- Да да... Деток-то много ли у вас?

- Пятеро, батюшка. Меньшенькой с покрова годик пойдет... А это вот первенец, помощник. - она указала на русоволосого мальчика.

Попик вздохнул.

- Была у меня девочка - схоронил, - сказал он.- Грустно не иметь детей. Ищу прибежища в книгах, вот школой занимаюсь... Но сердце болит.

- Ии, батюшка! - ласково проговорила Татьяна.- Вы молоды, будут и детки, господь захочет. А не будет детей много в мире. Лишь бы любовь не погасла.

- Что ж? Я завсегда скажу: отцом ты был для нас, дураков... Во как тебя понимаем!..

- Эге! Ну, а теперь-то... припеваючи живете?

- Припеваем, в рот ее дышло!.. Ты вот подумай, Лукьяныч: иди, говорит, в батраки. Ну, ладно: пошел я. Стало жнитво, посадили меня на экую махину... На жнейку, значит. Сижу окончательно словно идол, действую. Трах! - окончательно вдребезги... Туда-сюда, штраф!.. Трешница!.. Ловко... Земли не дает, лесу - прутика нету, из кормов хоть кричи... Что же это за жисть?

- Зато банк завели!

- Банка!.. Ты спроси, кто в ней верховодит-то: Шашлов Максимка да Агафошка Веденеев... Эх, что мы теперь надумали, Лукьяныч: окончательно на новые места хотим удалиться!.. Вот с Миколаем с твоим хотели потолковать... Пропадай пропадом Переверзев со своими машинами! Ударимся в Томскую аль на Амур, поминай как звали!

- Обдумали!.. Мало вас нищими-то оттуда приходят?

- Мы окончательно ходоков снаряжаем, Лукьяныч... Понимаешь? Вот прямо, господи благослови, пойдем с зятем Гаврюшкой, все приволья осмотрим. Из Гарденина двадцать три двора охотятся в переселенцы, тягулинских - двенадцать; мы с Гаврюшкой по трешнице с двора просим - была не была!.. За сотенный билет всю Расею насквозь пройдем, коли на то пошло... А на старине не жить, в крепость к купцам да господам не поступать сызнова!..

- Глупости, Герасим! - авторитетно вымолвил Мартин Лукьяныч. - Держитесь старины, вот что я вам скажу. Жить можно, это ты врешь. То есть с умом. Вот хоть Николая моего взять... Видишь? Товару одного, может, тысячи на четыре, гласным состоит в земстве, в ведомостях печатается, а? То-то и оно-то. Почему новые места? Баловство. Пороли вас мало. Вас не в острог, а именно драть нужно. Я, брат, Николая драл.... Вот и вышел человек. Теперь он женился, например (Мартин Лукьяныч понизил голос), то сё, из простых, дескать, из доровых... а тут купец Еферов с дочерью навязываются, приданого пятьдесят тысяч... Другой бы разве не польстился? Но Николай умен. И я ему говорю: "Николя, Татьяна Емельяновна хотя, мол, из простого звания, но ты вглядись..."

- Королева - одно слово! - подтвердил Гараська.

- Ты вглядись, говорю. Неописанной красоты, умна... Да пропадай они, пятьдесят тысяч!.. Я знаю, болтают раз- Блажен, кто верует, - тихо возразил священник и, как будто испугавшись своих слов, быстро добавил: - Конечно, конечно, все от господа. Не знаете, Татьяна Емельяновна, брошюры фирмы "Посредника" имеются еще у Николая Мартиныча?

- Есть, есть. Пять сотен из Москвы прислали.

- И новенькие?

- И новые есть. Толстого вышла очень уж трогательная. "Два старика". Да вы пожалуйте в горницу, там в шкапчике лежат... И журнал там. Кажется, последнюю книжку фельдшерица назад отдала. Пожалуйте в горницу!

- Амельяновна! Гвоздочков бы мне, однотесу...

- Умница! Почему у тебя железо полосовое?

- Хозяюшка! Покажь-ка чугунок, эдак в полведерки...

- Здравствуй, обворожительная женщина! - раздался нетвердый, сиплый голос, и Косьма Васильич Рукодеев крепко пожал Татьянину руку. Он едва держался на ногах; вид его был совершенно лишен прежнего великолепия: опухшее лицо, мутные глаза, спутанные, с сильною проседью волосы, - все говорило о беспробудном пьянстве.

Рядом с ним, улыбаясь гнилыми зубами, стоял человек с какою-то зеленоватою растительностью на лице, с бегающими неопределенного цвета глазами, в прекрасном пальто нараспашку, в шляпе котелком, с толстою золотою цепью на животе.

- Коронат Антонов! - кричал Рукодеев, патетически размахивая руками. - Всмотрись! "Есть женщины в русских селеньях с спокойною важностью лиц, с красивою силой в движеньях, с походкой, со взглядом цариц..." Понимаешь, о ком сказано?.. Вот она!.. А, впрочем, ты не можешь этого понимать, ты - свинья... Извините великодушно, Татьяна Емельяновна: свинье красоту вашу хвалю, непотребному пройдохе стихи декламирую... Ах, пал, пал Косьма Рукодеев!..

- Это вы напрасно-с, Косьма Васильич, - с слащавою улыбкой возразил Коронат, - что касательно в отношении прекрасного пола...

Татьяна строго сдвинула брови.

- Стой, молчать! - возопил Рукодеев и даже погрозил пальцем на своего спутника. - С кем говоришь? Где находишься? Вот рекомендую, Татьяна Емельяновна... Двенадцать лет тому назад явился наг и гладей в наши палестины. Фортункой народ обманывал, на станции трактир держал и вдобавок известное заведение. Теперь богат, блажен и в первой гильдии... О, времена! О нравы!.. Коронатка, много ли ты по миру сирот пустил? Много ли загубил душ мужеска и женска пола?

- Ежели вы так желаете тлетировать, Косьма Васильич. И притом в публичном месте... - Коронат сделал оскорбленное лицо.

- Ну, и что же?.. От задатку откажешься?.. Врешь!

В морду наплюю - и то не откажешься. Вот полюбуйся Татьянушка, продал имение этому бестии... Вожу его с собой... Срамлюсь... На мерзопакостную рожу его так сказать, смотрю круглые сутки!.. (Коронат отвернулся и с видом человека, уязвленного в своем достоинстве, но стоящего выше подобных пустяков, стал смотреть на улицу)

Зачем продаю, спрашиваешь? - продолжал Рукодеев и вдруг заплакал.-Ах, обидел, обидел меня Володька!..

Прискорбно, Танюша, тоска!.. Юноша семнадцати лет кончает гимназию, так сказать, и вдруг - бац! Двойка в латыни, револьвер, выстрел, и все кончено... Зачем имение, спрашивается? Кому хозяйничать?.. Анна -

колотовка, это верно, но, однако, родной ведь сын... По крайней мере, продать, жить на проценты... "Кто виноват, у судьбы не допросишься, да и не все ли равно?" А? Ах Володька, Володька!.. Все опротивело, Танюша, все!

Были так сказать, помыслы... были чувства. Очень благородные чувства!.. Но для чего? К чему? Муж твой... я его понимаю. Я уважаю твоего мужа... И хвалюсь, что первый заметил в нем искру... Но мне все опротивело!.. А было было время... Вот Илья Финогеныч помер, Володька застрелился... Ах, Татьяна, жизнь есть океан бедствий! Ба ба, ба! Мартин Лукьяныч! Старче крепостниче!.. Что брат, пали стены Иерусалима? Воздыхаешь о старине? Да, брат, ау!.. "Порвалась цепь великая"... Ну, что там толковать, поидем-ка выпьем!.. Эй, Коронат, покупатель, веди нас в трактир!.. Шампанского выставляй, исчадие века сего!.. Так, Николай Мартиныч в собрании?

Действует?

Ну, пускай его действует!.. "Суждены нам благие поры, вы, но свершить ничего не дано!" До свидания, русская женщина!.. Простите великодушно падшего... Коронатка веди!

Мартин Лукьяныч, притворяясь, что уступает только из любезности, и избегая смотреть на Татьяну, последовал за Рукодеевым и Коронатом. На мгновение лицо Татьяны омрачилось и сделалось грустным; но ей некогда было вдаваться в посторонние мысли: базар был в полном разгаре, и покупатели не уставали прибывать.

В городе N только что кончилось очередное земское собрание. Перед этим все шли дожди, и гать под городом превратилась в настоящее болото.

Крестьянские клячонки с трудом выволакивали из этого болота громоздкие телеги с лыками, кадушками, лопатами и иным хозяйственным скарбом, закупленным на базаре. Разряженные и раскрасневшиеся бабы сидели на возах, ели калачи, грызли подсолнухи, орали песни; мужики немилосердно нахлестывали лошадей, шумно разговаривали. Яркое солнце покрывало блеском мокрые деревья с пожелтевшею листвой, огромные лужи, жидкую грязь, пестрые городские крыши и главы церквей. Все как-то было обнажено, все отчетливо и резко выделялось в прозрачном воздухе. На краю гати, по утоптанной тропинке, шел человек лет тридцати пяти, в калмыцком тулупчике, с узелком в руках. Он по временам останавливался, внимательно вглядываясь в проезжавших мужиков. Вдруг четверка рослых, породистых лошадей, дружно шлепая по грязи, обогнала обоз и поравнялась с человеком в тулупе.

- Стой! - крикнул из коляски молодой человек в военной шинели и белой конногвардейской фуражке. - Зачем вы здесь, Николай Мартиныч?

- Да вот знакомых мужичков посматриваю-с, Рафаил Константиныч... Не подвезут ли.

- Не угодно ли со мной? Доедем до Анненского, там переночуете, а завтра вас доставят. У меня подстава на половине пути. Садитесь, пожалуйста.

Николай поблагодарил и, запахнувши свой тулупчик, влез в коляску.

- Прекрасно вы сказали вчера о школах, - заговорил молодой человек, закуривая сигару и предлагая другую своему спутнику. - Прекрасная речь!

- Что ж, Рафаил Константиныч как хотите, но пора же ведь и честь знать-с, - ответил тот. - В иных земствах шибко подвинулось это дело, особливо в северных, но у нас... Вы не поверите, восемь лет я гласным состою, одолевает черноземный элемент! То есть старичье, крепостники-с...

- Ну, а молодые?

- Все как-то не оказывается, Рафаил Константиныч...

Оно, конечно, есть, да уж не знаю, кто лучше-с. Вы не изволили обратить внимания на список гласных по нашему уезду?.. Двенадцать штаб-ротмистров одних, помилуйте-с! - Николай спохватился, что говорит с военным, и быстро добавил: - То есть я, конечно, не порочу военного сословия, но сами посудите... В ус не дуют, что касается народных интересов...

- Да" Да- Я вполне с вами согласен, - успокоил его Гардении, мягко улыбаясь, и, подумав, повторил: - Прекрасная, прекрасная речь!

- Надо долбить-с!.. Вам большое спасибо: ваша поддержка и сильна и как снег на голову... Рафаил Константиныч, извините, если скажу, благое дело вы задумали, что пошли в земство.

- Да?.. Но у вас есть сочувствующие, насколько я мог Заметить?

- Есть-с, как не быть. От города один, из дворян двое, мужички... Это есть-с.

- Зачем же вы находите нужным благодарить меня за поддержку?

- Так ведь это особая статья, Рафаил Константиныч!.. Без вас разве мы поставили бы такую карту? Школа двухклассная, склад книжек, три тысячи прибавки!.. Помилуйте, да нам и не подумать о такой страсти...

- Но почему же?

- Как же можно-с!.. А ваш гвардейский мундир?

А богатство? А связи?.. Штаб-ротмистры и то нашу руку потянули!

Непременный член Филипп Филиппыч Каптюжников направо положил!.. Неужто, вы думаете, ради народного просвещения? Эх, Рафаил Константиныч, как вы еще плохо в черноземную политику проникли!

- Но как это грустно.

- Чем же-с?

- Значит, все зависит от случая, от личности, от мундира?

- Как сказать?.. В нонешнее переходное время, точно, многое от случайности зависит... Но подождите-с!.. Тем местом созидается сознательная сила-с, понятия крепнут, головы привыкают размышлять-с!..

Погодите, Рафаил Константиныч!.. Возьмем город... Купец Еферов, например, был: лет семь как помер... Вот еще дочь его Варвара, за Каптюжниковым, Филипп Филиппычем... Замечательный был покойник... Ум, развитие, дух общественности! - все!.. Много он на свой пай правде послужил... Но что же-с? В общественных делах был одинок, сочувствие находил весьма мизерное... Вы не поверите, в гласные ни разу не выбирали, а кого выбирали, те только к подрядам принюхивались... Однако с тех пор произошла перемена. И знаете, что я вам доложу? Посодействовала война-с...

- Что вы говорите! Добро от такого злого и жестокого дела! - воскликнул Гардении, и его задумчивые, меланхолические глаза на мгновение вспыхнули чем-то похожим на негодование.

- Именно жестокое и злое, - подхватил Рахманный, - но оборот таков-с!..

То есть для городских, для наших...

сами посудите: реки крови! Плевна!.. Шипка!.. Интенданты!.. Продрал обыватель глаза да за газету... А от газеты в разговоры пустился: как? что такое? почему?.. Политическое развитие в некотором роде-с!.. Перестановка интересов!.. Туда-сюда, и кровопролитие прекратилось и интендантов в Сибирь посослали, то есть некоторых, а уж навык-то остался... То есть рассуждать-то, из хлева-то своего выглядывать, приобретен навык. Я помню, в рядах только и получались "Губернские ведомости", - полиция настаивала... А теперь позвольте... раз, два, три... семь экземпляров выписывают и из них пять безусловно честной газеты!

- Я слышал, вы многое делаете в этом отношении? - спросил Гардении с прежним полупечальным, полузадумчивым выражением, следя за дымом сигары.

- Это статейки-то помещаю о наших туземных делах?

Не знаю, как вам сказать... Но дело не в том-с... Молодое растет, свежие побеги дают отпрыск, - вот в чем дело, Рафаил Константиныч!

- А! Что за дряблость в молодом, если б вы знали!..

- Совершенно верно-с, но мы говорим о разном. Вы разумеете, надо полагать, свой круг, столицы, города?

Ежели судить по тому, что доводится читать, - совершенно верно. Но я не об этом-с. Деревня дает ростки, в селах, в уездных городишках возникает новое... Нужно брать его в расчет-с! Ах, что говорить!.. Поверите ли, Рафаил Константиныч, кажется, уж на самом дне живу... Вижу, что совершается... Не буду спорить: избыток всякой гнусности чрезмерный...

Нищета, пьянство, нравственное оскудение...

все так. Со всем соглашусь. И, однако, за всем тем, поверьте, вырастает здоровое, крепкое зерно. Случалось ли вам встретить деревенского парня, -

ну, эдак, кончившего хорошую школу и приобыкшего к книжке? Ах, боже мой, какая это прелесть!.. Да недалеко ходить, у вас посельным писарем теперь Павлик Гомозков.

- Вы меня интересуете. Я ведь очень мало знаю людей в Анненском. Где же он учился? В земской школе?

- Не в земской, но это все равно: прелестная была учительница... Жена вашего управляющего.

Гардении с удивлением поднял брови.

- Переверзева? - спросил он. - Странно. Правда я ее знаю очень мало, но она произвела на меня впечатление очень нервической и довольно пустой особы... Наряды эти... Ездит в Ялту. Говорит о чувствах, о прекрасном...

Как странно!

Николай вздохнул.

Давненько я с ней не встречался,- проговорил он. - Ведь вы энаете, Рафаил Константиныч... сколько?

Да вот лет двенадцать я не был в Гарденине!.. Что у вас делается, слышу, - недаром на тычке живу! - и он усмехнулся, - а самому не приходилось заглядывать. Говорят большие перемены!..

- О да... Помните, мы с вами рыбу ловили?.. Как это давно...

Действительно большие перемены. Мне не все нравится... Например, винокуренный завод... Но брат говорит что Яков Ильич прекрасно хозяйничает.

- Да-с Вот Юрий Константиныч... где они теперь?

Л слышал, блистательную карьеру делают?

Насмешливая улыбка мелькнула на лице Гарденина и тотчас же сменилась сдержанным, серьезным выражением - О да! - сказал он. - Ведь вы знаете, Юрий женился? На княжне Дорогобужской. Это страшно богатые люди. К новому году, вероятно, дадут бригаду... Он идет идет... Maman очень счастлива.

- Татьяна Ивановна все по-прежнему-с?

- То есть как?.. Да, все по-прежнему.

- А в Гарденино уж не ездят!

- У жены Юрия имение в Крыму: maman там живет.

Или за границей... Зимою в Петербурге. Действительно, здоровье ее плохо.

Рафаил Константиныч произнес последние слова особенно внушительно: точно Татьяна Ивановна нуждалась в оправдании и вот он оправдывал ее.

Несколько времени ехали молча.

- А позвольте спросить... - нерешительно выговорил Николаи, понижая голос почти до шепота, - позвольте спросить, Рафаил Константиныч... где теперь Лизавета Константиновна ?

Лицо Гарденина омрачилось, его темные глаза сделались еще более печальными - А, бедная Элиз! - воскликнул он как бы про себя и, помолчав, добавил растроганным голосом: - Вы ее помните?

- Еще бы-с!.. Луч просиял в темноте, - вот как я ее помню!

- Все там же... все там... - Гардении сказал, где сестра. - О ее муже, конечно, слышали?

- Слышал, слышал-с... Слишком всем известно. И зачем?.. Зачем?..

Оба задумались. Четверня однообразно шлепала по грязи. Во все стороны простирались обнаженные обобранные поля, особенно печальные в этом прозрачном воздухе, под этим ярким осенним солнцем. Там и сям пестрели деревушки, желтели увядшие леса.

В молчании доехали до подставы. Лошалей перепрягли, и свежая четверня быстрее понесла коляску. С тою внезапностью, которая так свойственна осени, погода стала изменяться. Нависли тучи, пасмурный воздух окутал дали. Поля, деревушки, леса - все приобрело какую-то неприятную и зловещую унылость.

- Вы говорите - зачем? - вдруг произнес Гарденин. - А зачем все это? -

и он неопределенно махнул рукою. - Зачем вот мы едем, говорим, думаем?..

Нет, право, Николай Мартиныч, не приходило вам в голову?.. Ну, хорошо, земство, школы... буду в предводители баллотироваться... Или у вас: семья, лавка, в газетах пишете, общественная деятельность... Юрий командует гвардейским полком, сто тысяч дохода... Но зачем? Вы понимаете меня? - Он застенчиво улыбнулся и, точно возбуждаясь от этой застенчивости, продолжал: - Я воображаю иногда белку в колесе... Дайте ей разум... Пусть спросит себя, зачем она вертит колесо? Какой смысл? К чему все это?.. Вам не приходило в голову?

- Как сказать, Рафаил Константиныч?.. Было и со мной... Только я так понимаю: первое лекарство от этого - хомут... То есть от мыслей от таких лекарство.

- Как хомут?

- То есть жизнь, Рафаил Константиныч... образ жизни-с. Тяготу нужно брать на себя; не баловаться. Собственно говоря, выражение принадлежит одному замечательному человеку... Ваш бывший крепостной, столяр... Он жизнь с нивой сравнивал; всякий человек пусть, дескать, свою борозду проводит... И вот как вляжешь в хомут-то по совести, ан и не полезет в голову "зачем" да "для чего"...

И это правильно, Рафаил Константиныч. Я про себя скажу: не было.на мне хомута - куда как шнырял мыслями!..

Не поверите, застрелиться хотел!.. Вот забыл-то теперь, а то даже аргументы такие подобрал - нужно-де застрелится... Ну, а потом и ничего-с.

- Влезли в хомут? - с слабою улыбкою заметил Гардении.

Эта улыбка раззадорила Николая. Он покраснел и с оживлением воскликнул:

- Да-с, Рафаил Константиныч, думаю, что по совести запряг себя!.. Не хвалюсь, что сам, - отчасти и обстоятельства тому посодействовали, но какие-с? Самые обыкновенные. Поставьте себе в необходимость думать о куске хлеба... Женитесь... Имейте, как я, пятерых детей... Будьте в касательстве с темным бедным людом, да притом не забудьте откликаться и на общественные вопросы... Вот вам и хомут-с!

- Это хорошее слово, - проронил Гардении, снова впадая в задумчивость.

- Вы говорите, столяр... Какой? Я не помню.

- Иван Федотыч. Он на барском дворе, редко показывался...

- Он жив?

Николай отвернулся.

- Не могу вам доложить, - сказал он с неохотой, - лет десять потерял его из виду... - и с внезапным видом умиления добавил: - Святой человек-с!.. Вот подлинно "заглохла б нива жизни", если б не появлялись такие люДИ." - и, помолчав, еще добавил: - Хотя, конечно, простой человек, полуграмотный... Мистик, к сожалению.

Гардении почувствовал, что коснулся какой-то интимной стороны, и переменил разговор. Снова заговорили о земстве, о том, что необходимо привлечь хороших учителей, хороших докторов, переменить состав управы, о том, что в губернском собрании нужно всячески поддерживать статистику, провалить затеи сословной партии, заняться страховым делом, хлопотать о переустройстве сумасшедшего дома, настаивать на переоценке земли...

Анненское показалось к вечеру. На собственный лад забилось сердце Николая при виде усадьбы. Воспоминания беспорядочно просыпались и волновали его. Но когда подъехали ближе, странное чувство им овладело -

чувство жалости и какой-то нестерпимой тоски о прошлом. Жадно, влажными от слез глазами, он смотрел на все, что ни попадалось на пути, и не узнавал Гарденина. С гумна доносился рев паровой молотилки; на берегу пруда виднелась винокурня с высокою трубой, с подвалами для Спирта и амбарами для муки; где прежде был конный завод, вытянулись в нитку какие-то постройки казарменного стиля; все крыши были выкрашены в однообразный ивет аспидной доски, белые некогда стены превратились в темно-коричневые. Все приняло иной вид, все стало необыкновенно солидным и мрачным. Даже веселенький домик Ивана Федотыча возымел характер той же внушающей и однообразной солидности: он раздвинулся глаголем, украсился крытою террасой, накрылся толем того же цвета аспидной доски, высматривал с убийственною серьезностью и аккуратностью.

Все было прочно, крепко, просторно. Все, вероятно, в превосходной степени было приспособлено к экономическому хозяйству, а домик Ивана Федотыча - к школе и ссудо-сберегательному товариществу, которые в нем помещались. Николай понимал это и... с стесненною и опечаленною душой смотрел на все это крепкое, просторное и целесообразное. И какая-то трогательная радость шевельнулась в нем, когда коляска, быстро миновавши отличную, выстланную камнем плотину, въехала на красный двор и остановилась у подъезда. Тут прежнее оставалось неизменным: господский дом, кухня, флигелек Фелицаты Никаноровны, белая сквозная ограда. Подле развертывался старый сад с желтыми и багряными деревьями, с поблекшими газонами, с кустарниками, на которых там и сям виднелись одинокие листочки. Осенний закат, странно пробивавшийся сквозь тучи, всему придавал какую-то особенную прелесть. Николаю казалось, что гарденинская старина с ласковою грустью улыбается ему, что багряные дубы и золотые липы невнятно шепчут о прошлом, о невозвратном... Он медлил идти в дом, стоял на ступеньках подъезда и, не отрываясь, смотрел на позлащенные вершины сада.

- Мне напоминает это одну картину, - сказал Рафаил Константиныч, - на передвижной выставке... Какое чувство вызывает!.. Какие мысли будит!..

Сколько лиризма в содержании!.. Молодой еще художник... Как его?.. Да!

Михеев!

- Не Митрий ли Архипыч? - с живостью спросил Николай.

- Не знаю. Может быть. Многообещающий талант.

- Он, он!.. Вот я вам рассказывал о купце Еферове.

Купец Еферов, можно сказать, на улице его нашел, ход ему дал, умер -

отказал деньги на академию. Вот бы теперь порадовался покойник!.. Живо помню этот случай.

Митя - сын маляра... Я иду, а он красками балуется... И я заинтересовался, и Илью Финогеныча судьба натолкнула на эту сцену. Отсель благотворное для меня знакомство, для Мити - полная перемена судьбы. Ах, какой человек был какой человек!.. То есть я о купце Еферове говорю.

Вошли в дом. Опять пошло новое. Ни одного знакомого лица не попадалось Николаю. В кабинет подали чай, ужин, вино. Прислуживал лакей, вероятно столичной школы, важный, внушительный, с холодным достоинством в манерах.

Звали его Ардальоном. Раза два появлялась экономка и что-то спрашивала по-немецки. Рафаил Константинович называл ее "Гедвига Карловна". Позднее пришел Переверзев. Николай видел его и прежде, но издали, не был с ним знаком и теперь с особенным любопытством посматривал на него. Это был тот же спокойный, тощий и самоуверенный человек, как и много лет назад, в просторном и пестром платье заграничного покроя, в очках.

Николай начал спрашивать его о хозяйстве, о крестьянах, о ссудо-сберегательном товариществе, о школе. Ответы получались обстоятельные, но не поощрявшие к разговору.

Хозяйство интенсивное, с батраками и машинами; сыроварение, винокурня, молочный скот; лес вырублен, но есть признаки, что можно найти торф;

крестьяне в высшей степени распущены "прежним режимом", но непрестанно

"вводятся в нормы действующего права посредством процессов и домашних взысканий"; их благосостояние, несомненно, подрывается упорною неспособностью к правильному труду, пьянством и отсутствием порядка;

школа, судя по количеству посещающих, идет сносно; ссудное товарищество исчерпало наличные средства и принуждено переписывать векселя и ограничивать операции, - в настоящее время пользуются кредитом не больше десяти домохозяев из семидесяти.

- Нужна сильная и рационально установленная власть, - авторитетно закончил Переверзев и на мгновение утратил спокойствие. Потом стал прощаться.

- Жена ваша? - с притворно-любезным лицом осведомился Гардении.

- Благодарю вас, - отвечал Переверзев, притворяясь, что принимает за серьезное эту любезность. - Завтра хотела ехать.в Петербург. Ялта много помогла ей, но доктора все-таки советуют развлечения.

Не прошло четверти часа после ухода Якова Ильича, как явился посланный с запиской. Вера Фоминишна узнала от мужа, кто приехал с Гардениным, и просила Николая навестить ее, "вспомнить старую дружбу". Николай не сразу решил, что ему делать: он несколько испугался этого свидания, в груди у него застучало, как много лет тому назад.

- Вы, Рафаил Константинович, не намерены пройтись к Переверзевым? Вот зовут... - сказал он, смущенно улыбаясь и вертя в руках записку.

- Собственно говоря, я избегаю бывать у них... Яков Ильич, конечно, очень порядочный человек, но, признаюсь... Впрочем, если вы хотите... -

Гардении опять сделал любезное лицо и приподнялся.

Николай поспешил остановить его и направился один в дом управляющего.

Дом этот был выстроен на месте прежнего обиталища Мартина Лукьяныча и, как все новое в усадьбе, был просторен, крепок и скучен. В передней дремал Степан, облысевший и седой, но с тем же непроницаемо-почтительным лицом и по-прежнему гладко выбритый. При входе Николая он вскочил, на мгновение утратил свой официальный вид и даже осклабился, когда Рахманный сказал:

"Здравствуйте, Степан Максимыч!

Узнаете?" - однако, ответивши: "Помилуйте-с, как же нe узнать-с!" -

тотчас же вошел в свою лакейскую колею, принял тулупчик и почтительно доложил:

- Барыня приказали просить вас в гостиную.

- Вы, значит, Якову Ильичу теперь прислуживаете? - спросил Николай, вскользь оглядывая себя в зеркало.

- Да-с... Барин из Петербурга привозят... Их превосходительство генеральша и совсем перестали заглядывать в вотчину-с. - В лице Степана опять мелькнуло что-то неофициальное. - Большие перемены, Николай Мартиныч! - заключил он со вздохом.

Николай, в свою очередь, вздохнул и, подавляя волнение, направился в гостиную. Там было тесно от мягкой мебели, не слышно было шагов на пушистом ковре. Лампа с разрисованным абажуром разливала тусклый, бледно-розовый свет.

- Боже, как вы изменились, Николай Мартиныч! - послышался взволнованный голос.

Перед Рахманным стояла и протягивала ему руки очень красивая, очень бледная женщина, с каким-то тревожным блеском в глазах, с нервическою полуулыбкой. Она была стройна, нарядно одета, с золотой цепью на белой, как алебастр, руке, с вьющимися волосами на лбу.

- Да-с... Извините, пожалуйста, Вера Фоминишна, я вас и не разглядел, -

пробормотал Николай. - Да, давненько-с не видались...

Они стояли друг против друга, пожимали друг другу руки... и не узнавали друг друга. Прежнее едва сквозило в том чуждом и незнакомом, что наслоилось за эти годы.

Ей было странно, что этот неловкий, сутуловатый человек с худым лицом, давно потерявший румянец, с клочковатою бородкой, с растрепанными усами, побелевшими от солнца, в каком-то смешно собравшемся пиджаке, - что это тот самый .человек, который доставил ей некогда столько волнений, столько горя... О, неужели вот его, именно его, она любила?.. Неужели это и есть герой ее юности, ее девичьих грез, ее пленительных мечтаний?.. А он усиливался восстановить образ прежней Веруси за чертами красивой бледнолицей барыни с вьющимися волосами на лбу и никак не мог восстановить его.

Вера Фоминишна оправилась первая, усадила Николая, приказала подать чай, стала расспрашивать, как Николай живет, что делает, отчего не бывает в Гарденине... Про себя сказала, что страдает нервным расстройством, что несколько лет подряд ездит в Крым купаться, что несколько зим жила в Петербурге с родными Якова Ильича, что школу давно принуждена была бросить, но все равно - учитель прекрасный и, конечно, гораздо лучше ее знает всякие педагогические приемы... Впрочем, о школе сказано было мимоходом и с какою-то странною торопливостью, - казалось, Вере Фоминишне неприятно было говорить об этом; несравненно с большими подробностями она стала рассказывать, как великолепны и море, и Чатыр-даг, и Алупка, какие хорошие были картины на выставке, какая восхитительная опера "Евгений Онегин", хотя и об этом говорила точно по обязанности, притворно оживляясь, уснащая речь условными выражениями, являя вид искусственной развязности.

Николай слушал, опустив голову, смущенно перебирая пальцами, чувствуя, что попал совсем, совсем не на свое место... Иногда он цедил сквозь зубы:

"Да-с... Это так...

Надо полагать-с..." - и думал про себя: "Ах, сколь много утекло воды!.

Как изменилась Веруся!.." Его настроение действовало на хозяйку удручающим образом; она, в свою очередь, сознавала, что надо говорить о другом, о настоящем, и не могла переломить себя, начинала раздражаться, сердилась на Николая, что он не видит, как ей тяжело болтать всякий вздор, и не хочет помочь ей перейти к настоящему.

- Что ж это я?.. Кажется, вам слишком чужды такие темы! - дрогнувшим голосом воскликнула она, внезапно прерывая свой рассказ о том, как в лунную ночь прекрасна Алупка...

- Отчего же-с?.. Напротив... Мне очень любопытно-с... - солгал Николай.

Правда была в том, что ему не были чужды такие темы, но не теперь и не в устах "Веруси".

- Ах, я решительно забыла, с кем говорю! - продолжала она, и губы ее сложились в саркастическую улыбку. - Вы по-прежнему верите в мужика, по-прежнему возводите его в перл создания?.. Не правда ли?.. О, как это далеко от лунных ночей и красоты Крыма!.. Вы говорите - школа! (Николай ничего не говорил.) Я ли не покладала в нее душу?.. Да одна ли школа?.. Вы знаете, вы сами подсмеивались над моим горячим отношением к делу...

Я ли не желала им добра?.. И что же, стоило мне выйти замуж, все, все изменилось!.. Сколько лицемерия хлынуло наружу!.. Сколько самого отвратительного холопства!..

Сплетни, гадости, интриги... Помилуйте, жена управителя!.. От нее все зависит!.. Она все может!.. О, тут-то я разгадала этого сфинкса, этого идола вашего!..

. - Что вы!.. Бог с вами, Вера Фоминишна! - воскликнул Николай. Он никак не ожидал ни таких слов, ни таких признаний. Лицо Веры Фоминишны пылало, губы вздрагивали, глаза были наполнены слезами, вся она, казалось, была охвачена приступом какого-то горького и негодующего отчаяния. - Бог с вами!.. - повторил Николай, с невольным порывом жалости простирая руки.

- Погодите... Дайте мне высказаться... - Она приложила платок к губам, едва слышно всхлипнула и торопливо перевела стесненное дыхание. - О, я вижу, вижу!..

Осуждать легко, Николай Мартиныч, но понять... Ох, как немного охотников понимать!.. Я не ожидала вас встретить... Я слышала о вас и думала: зачем нам встречаться?..

А иногда думала: он все поймет!.. И вот битых два часа вы сидите с таким прокурорским лицом... Но раз уж свела судьба, я все скажу, Николай Мартиныч!..

- Это вы напрасно насчет прокурорского-то лица...

- Напрасно? Ну, хорошо. Значит, вы меня одобряете?

Значит, довольны происшедшей во мне переменой, да?..

Эх, Николай Мартиныч, столько лжи, столько лжи на свете, что хоть на минуточку, на четверть часика погодим лгать!.. Слушайте!.. Вы помните, какая я была?.. О, с каким умилением, с какою любовью вспоминаю я ту, прежнюю, наивную гимназисточку Верусю!.. И вы, конечно?..

И вы?.. Куда же она сгинула, Николай Мартиныч?.. Отчего сгинула?..

Давайте-ка разберем... Да по совести, по совести!.. Легко теперь швырять камнями... что ж, снаружи и действительно выходит, что променяла Веруся благородные мечты на обстановку да на красоты Крыма... Однако так ли, справедливо ли это? Справедливо одно, что я не смогла быть подвижницей...

Да и где они, подвижницы-то?

Разве Элиз Гарденина, которую я никогда не встречала?

Вместе с честною работой я жаждала счастья, друга, я думала - жизнь не полна без этого... Ужели беззаконная жажда, преступные мысли? Ужели счастье несовместно с честною работой?.. А вышло, что несовместно... Но поверьте, я не ожидала попасть в нервные барыни, поверьте!.. Вы скажете -

в выборе я ошиблась? Вышла замуж не подумавши?.. Но кого я видела? В каких условиях выросла?.. Вы знаете, кроме вас, у меня не было героев... Что уж, дело прошлое, все буду говорить... О, этот вечер в саду купца Еферова! О, этот разговор, от которого и теперь щемит сердце!.. А в мыслях Якова Ильича так все было ясно, его взгляды на жизнь так были убедительны... И вот что я еще думала: ежели без союзников, без силы, без власти я полезна в деревне, что же будет, когда явится сила?..

И думала: будет хорошо.. Жизнь осмеяла мои расчеты...

Людей я узнала лучше, это верно... я узнала, сколько таится подлости, лжи, притворства за этою маской непосредственности, за этою патриархальною простотой... О, я хорошо узнала, Николай Мартиныч!.. Я знаю, что вы думаете иначе, - по глазам вашим вижу это... Пусть, я стою на своем. Нет эгоиста бессердечнее мужика!.. Отдайте ему все, все, сделайтесь нищим, ходите в лохмотьях, посвящайте ему безраздельно знания ваши, мысли, чувства, - он останется чужд признательности, он только скажет: "Так и следует!" Но если вы вздумаете совместить жизнь для него с жизнью для себя, - о, как он будет презирать вас, расточая льстивые слова, как будет пользоваться вашею силой, вашим влиянием, вашим положением в обществе и лгать без конца!.. Не думайте, что мне было легко сделать это открытие...

Прежде чем убежать, я билась два года... Я вмешивалась в распоряжения мужа, ссорилась с ним, критиковала со слов прибегавших ко мне крестьян его реформы, его лояльность, его неукоснительность...

И вообразите мой ужас: он всегда оставался прав, я - всегда виновата.

Меня просили или о невозможном, или о том, что выгодно Андрону и невыгодно Агафону. Каждый просил за себя и клеветал на другого. Андрону нужно поместить сына в работники, - он докладывал, что нам нужно уволить Агафонова сына, потому что Агафонов сын украл барские вожжи. И во всем, во всем так!.. Сколько гадостей и сплетен я наслушалась!.. Сколько увидела вражды!.. Ах, лучше не вспоминать, лучше не говорить об этом... Я заболела... Муж услал меня на воды... Ну, что ж, Николай Мартиныч, бросайте в меня камень!

Она закрыла лицо и тихо заплакала. Николай не находил, что сказать.

Почти каждое слово Веры Фоминишны возмущало его до глубины души; неправда этих слов, по его мнению, была такова, что даже возражений не стоило придумывать: язвительные, резкие, доказательные как дважды два - четыре, они составлялись сами собою в голове Николая. Но он не произносил их; у него недоставало решимости "бить лежачего"; он видел, что перед ним глубокое и непоправимое несчастье.

- Голубушка, - сказал он растроганным голосом, - а наверху-то, в вашем-то мире, ужели хорошо, ужели по правде живут люди?

- Ах, как все противно, друг мой! Как все постыло... - тихо ответила Вера Фоминишна. Вызывающее выражение ее голоса и лица давно уже сменилось какою-то неизъяснимою печалью. - Но что делать? Куда деться?..

Во что уверовать?.. Вместо мыслей - чревовещания какието, от праздных слов - претит, воздух напоен предательством, чувства заменились ощущениями и. . глупость, глупость повсюду!.. Господи боже, не то мне не удается настоящих людей-то встречать?.. Деловитости куда как много, - вот хотя бы мой муж, - дряблости еще того больше, - и тоска, тоска!..

- Вот сынок у вас растет...

Она горько усмехнулась.

- Да... растет... Отец хочет за границей его воспитать... Специалист, говорит, будет хороший... Растет! А!

Какой все вздор, если посмотреть глубже...

Николай только вздохнул, но опять не нашел, что сказать. Ему становилось все тяжелее сидеть в этой гостиной, слушать странные признания, ловить тень прошлого. Прошло еще полчаса. Возбуждение Веры Фоминишны сменилось усталостью: она едва разжимала губы; разговор опять пошел о посторонних вещах; фразы составлялись трудно и медлительно.

Наконец Николай поднялся и стал прощаться. Они расстались дружески, долго и крепко сжимали друг другу руки. Вера Фоминишна просила не забывать ее, Николай обещался. В сущности, оба знали, что это их последнее свидание, и про себя радовались, что оно кончилось.

Как только Николай вышел, Вера Фоминишна в каком-то изнеможении упала в кресло и долго сидела, не двигаясь, с задумчивым лицом, с бессильно опущенными руками.

- Вера!.. - осторожно позвал Яков Ильич, просовывая голову в двери.

Вера Фоминишна вздрогнула и рассеянно взглянула на него.

- Что вам нужно?

- Вы не сядете в винт? Винокур Карл Карлыч, Застера, я... Если не хотите, мы пошлем за сыроваром.

Вера Фоминишна подумала.

- Хорошо, - сказала она, делая страдальческую гримасу, - приду.

Позовите, пожалуйста, Дашу. Мне нужно переодеться.

Ранним утром - в господском доме все еще спали - Николай пошел в деревню. Туман только что поднялся с земли и густою пеленой висел еще над тихими водами Гнилуши. Небо заволакивалось точно дымом. Серые кровли vt коричневые стены усадьбы сливались в какую-то унылую гармонию с этим пасмурным утром. Было холодно, какая-то пронизывающая сырость насыщала воздух.

Однообразный стук поршня доносился из винокурни.

Охрипший свисток паровой молотилки призывал на работу.

Ближе к деревне Николай встретил оборванного человека в картузе, заломленном набекрень, с синяком над бровью.

- Ваше степенствоГ Господин купец!.. Охмелиться мастеровому человеку! -

провозгласил оборванец, с комическою ужимкой вытягивая руки по швам.

Николай дал.

Оборванец рассыпался в благодарностях.

- Мы - медники, - говорил он, снова возвращаясь в деревню, - четвертной в месяц огребаем... Ловко-с?.. За всем тем Еремка Шашлов бреет нас со лба, солдатка Василиса - с затылка!.. Ха, ха, ха!.. Еремей - по кабацкой части, солдатка - по девичьей... Я теперь, например, закутил - все спущу, четвертной пополам расшибу: половину пропью, половину женский пол слопает... Ловко-с?.. Потому мы - медники. Прощенья просим! - Он свернул в переулок.

В деревне выгоняли скотину. Длинная цепь стариков, ребятишек и баб стояла на меже, отделявшей барский выгон. "Что это значит?" - спросил Николай. Оказалось, выгон давно перестал быть "нейтральным" и цепь стерегла скотину. Какая-то не в меру бойкая коровенка успела прорваться...

Невообразимый крик поднялся вдоль цепи... За коровой помчались и старые и малые... Но их уже предупредил верховой с зелеными выпушками на кафтане: размахивая нагайкой, он погнал корову на барский варок. Ругань, проклятия, божба так и повисли в мглистом воздухе. "Чистая война!" - подумал Николай.

Во внешнем виде деревни не произошло особых перемен. Только прибавилось с десяток новых дворов да большинство старых покривились и почернели. Зато три-четыре избы резко выделялись своим великолепием. Одна была даже каменная, с фронтоном, с железною крышей, с ярко раскрашенными ставнями.

Она принадлежала Максиму Евстифеичу Шашлову. Пунцовый кабацкий флаг победоносно развевался над нею. Отлично также отстроилась солдатка Василиса с помощью своего нового ремесла. Мужик Агафон, единовластно захвативши отцовскую кубышку, воздвиг "связь" из соснового леса и в черной половине поселил брата Никитку, а в белой жил сам и принимал волостных, урядников, фельдшера и другую сельскую знать. По примеру покойника отца, Агафон ходил старостой. Павлик Гомозков, ныне посельный писарь Павел Арсеньич, жил на задворках в новой избе, впрочем нимало не походившей на

"хоромы". Старик Арсений умер три года тому назад, и Павел тогда же разделился с Гарасыкой. Вопреки обычаю, Гараська остался жить в старой избе, меньшой брат выстроил себе новую с помощью Николая.

Николай довольно часто виделся с Павликом и главным образом от него узнавал гарденинские новости. Теперь ему хотелось посмотреть, как живет сам Павлик. Парень не жаловался на свою жизнь, за всем тем она показалась Николаю какою-то бесприютной. Повсюду заметно было отсутствие того порядка, который приносится в дом женскими руками и женским глазом.

- Жениться тебе надо, Павлик! - шутливо сказал Николай.

- Девки не найду по душе, Николай Мартиныч! - в тон ответил Павел, усердно раздувая покоробленный самоварчик и гремя посудой. - Всех наших девок винокурня попортила... - и добавил серьезно: - Такая мерзость пошла, не приведи бог!..

За чаем Павел с великою заботой сообщил Николаю, что чуть не половина деревни хочет идти на новые места.

- Так что же? Пожалуй, и дело задумали, - сказал Николай.

- Деваться, точно, некуда, это так. Мало того, в земле теснота - для души, по мужицкому выражению, тесно стало... Да кто сбивает-то? Брат Герасим да зять Гаврила.

Они же и в ходоки называются. Рассудите-ка!.. Брат до того набаловался, столь остервенел, - я всего боюсь... - Павлик опасливо оглянулся и начал говорить вполголоса: - Слышали, об Иване Постном у отца Александра тройку лошадей увели?

- Ну?

- Сильное у меня подозрение, не миновала тройка брата Герасима да зятя Гаврилы...

- Не может быть!

- Право же, так!.. И деньги у них появились, и, жаловалась невестка, купил брат Василисе шелковый сарафан... Откуда?.. Еще кое-что я приметил... Одним словом, их дело.

- Но куда сбыть? Тройка пропала со всем, с сбруей, с тарантасом.

Кажется, кнут, и тот украли.

- Эге! Разве не знаете Гаврилу? Малый пройди свет!

Всем штукам обучился в низовых городах. Ну, а теперь вот еще какой дошел до меня слушок, тоже невестка сказывала... Затесалось брату в башку братское гумно поджечь...

Каково?.. И, право слово, подожгет!.. Ему что?.. Отчалнный!.. Хорошо.

Вот, значит, эдакие-то молодцы и пойдут ходоками... Как полагаете, не порешат они мирские денежки в первом трактире?

- Конечно, порешат!

- Видите! А между тем мне никак не возможно противоборствовать... Кто я такой? Во-первых, брат, а тут еще и богачи-то наши тянут за них же... Еще бы! Чай, Максимто Евстифеич ночей не спит из-за брата Герасима... Боится он его - страсть!.. С другой же стороны, и так сказать: будь они потверже, захоти по совести послужить миру - ходоки и впрямь на редкость. Особливо зять.

Николай задумался.

- Знаешь, Павлик, - сказал он, - тебе надо самому идти. И мой совет: бери с собой зятя. Переговори со стариками, да и приезжай ко мне: составим маршрутик, в книжках пороемся... Одним словом, ступай!

Павлик покраснел.

- Эх, Николай Мартиныч, меня-то давно манит! - воскликнул он. - Сплю и вижу пошататься по белу свету...

Аль, думаете, сладко в яме-то сидеть? И притом, что говорить -

одиночество больно наскучило. Но вот притча: стариков не уломаешь. Вот я и посельный писарь, да что толку?

Человек-то я не бывалый.

- Ладно. Ты так старикам скажи: объявляется, мол, человек, дает мне денег на проход. Понял? От вас, мол, копейки не надо: давайте приговор, вот и все.

- Да где же человека-то такого сыщешь?

- Сыщу, не твоя забота. Вы тут живете впотьмах, не видите ничего. -

Николай рассказал Павлику о своем знакомстве с Рафаилом Константиновичем, о том, что это за человек, с какими мыслями, с какими стремлениями, и сообщил, что думает достать у него денег на изыскание новых мест. -

Непременно даст! А ежели и нет, во всяком разе найду: займу, да найду.

Понял? Толкуй со стариками насчет приговора.

Радости Павлика не было границ. Он насилу овладел собою, когда разговор перешел на другое - о земском собрании, о книжках, об общественных гарденинских делах.

Воздух, казалось, насквозь был пронизан солнечным блеском; ни одно облачко не омрачило прозрачной лазури. В полях было пустынно и странно тихо. Редко-редко раздавались в вышине журавлиные крики. Даль развертывалась шире, чем всегда, горизонты открывались просторнее.

Что-то величавое было в этой тишине, что-то печальное в этом просторе.

Курганы, степь синеющая, леса, одетые пестрою листвой и неподвижные, как во сне, журавлиные крики, тягучие и торжественные, - все внушало важные мысли; все отвлекало мечты от обыденных забот, от суетливой и беспокойной действительности.

Николай выехал из Гарденина, переполненный впечатлениями. Он думал о прежнем и о том, что видел теперь, думал о Верусе, о Рафаиле Константиновиче, о Павлике и, в связи со всем этим, вспоминал свою юность, свою судьбу, свою жизнь... Но мало-помалу степь завладела им, и то, что окружало его в степи, повелительно настроило его душу на иной лад. И с какой-то прежде не доступной ему высоты он стал думать не о своей жизни, а о жизни вообще, стал смотреть на события и на людей, которых вспоминал, как смотрит человек с берега на быстрые и однообразно убегающие воды...

Все течет... Все изменяется!..

Все стремится к тому, что называют "грядущим"! И все "вечности жерлом пожрется", где нет никакого "грядущего"!.. И по мере того как Николаи представлял себе эту беспрестанную смену жизни, эту беспокойную игру белого и черного, эту пеструю и прихотливую суматоху и это безразличие в загадочном "устье реки", - в нем затихало то ощущение горести, с которым он выехал из Гарденина, и вместе исчезало то радостное ощущение, с которым он думал о Павлике, о Рафаиле Константиныче, о том, что вот приедет домой, а у него жена, дети и все прекрасно.

А журавлиные крики раздавались ближе и торжественнее, и душа странно трепетала в ответ этим звукам. Чтото давно забытое мерещилось, даль манила к себе какимто волнующим призывом, плакать . хотелось, мучительная и беспредметная жалость загоралась в сердце...

Николай мокрыми от слез глазами посмотрел ввысь...

У, какой нестерпимый блеск и как жутко в этой беспредельной лазури!..

26 августа 1889 г.

 

Воронежский у., хутор на Грязнуше

 

↑ 914